Скажи изюм
Шрифт:
пол, Древесный.
Товарищ Глясный почему-то пошел красными пятнами. Клезмецов хихикал в удивительно открытой манере завзятого подлеца. Мое, мое, лично мое мнение. Леонид Ильич, знаешь ли, пока вашей сногсшибательной личностью еще не заинтересовался. В центре композиции произошло легкое движение, Матвей Грабочей потер свою бритую башку. В былые времена боевая его голова многим напоминала порядочный пенис, увы, с годами на верхушке появилась какая-то прозелень и вокруг порядком скукожилось: даже «снайперы партии», как неизменно называли Матвея, подвержены необаятельному увяданию.
– Удивляюсь я, товарищи, – устало и мягко, как взрослый с детьми, начал «снайпер», – удивляюсь сегодняшней повестке дня, – вздохнул, потер прозелень
– Матвей! Матвей! – Старый товарищ по оружию Журьев положил ему руку на плечо.
Возникло впечатляющее молчание, в котором вдруг прозвучал вежливый голос Венечки Пробкина: КПСС. Что вы сказали? – изумился Журьев. Просто поправка, уточнил Венечка. Это при Сталине было ВКПб, а после Сталина уже ведь КПСС. Всю обойму разрядил бы в этого, подумал Грабочей, семь пуль в длинноволосого.
Недурного кола воткнули Матвею в жопу, подумал Журьев и сам заговорил в похожей на стартовую грабочеевскую снисходительной мягкой манере, давая понять, что ему, международнику, борцу за мир, члену ЦК, дело это кажется мыльным пузырем.
– Матвей, как известно, горячится. Что поделаешь – комсомольская, магнитогорская закваска. Однако он прав, конечно. Увы, товарищи, мы еще недостаточно сильны, чтобы позволить себе роскошь плюрализма. Возьмите вопрос космического челнока. Отстали? Да, отстали, товарищи! Сколько еще потребуется затрат, материальных и духовных! Во всем мире люди ждут нашей помощи, товарищи. Кто знает, сколько еще предстоит сражаться, прежде чем наш противник осознает бессмысленность своих усилий остановить ход истории. Вот тогда… – Журьев прикрыл глаза и раскрыл руки, как бы в предвкушении сладостного мига. Двойной подбородок его стал четверным. – Вот тогда, возможно, мы позволим себе роскошь вот таких, с позволения сказать, изданий. – Снисходительный кивок в сторону лежащей на столе глыбы «Скажи изюм!». – Пока что об этом и речи быть не может, и надо на это недвусмысленно указать этим товарищам. – Жест ладонью в сторону шестерки.
Два-три больших либерала при этих словах просияли. Отличное предложение! Указать! Не рубить башки, а просто со всей строгостью указать, и к тому же нашим же товарищам, а не врагам!
Журьев, заметив восторг, чуть сдвинул свое густое на неандертальских дугах.
– А кое-кому не мешает и по рукам! Словом, это нам всем сообща решать, товарищи! Как партия учит.
Прикрыв ладонью глаза, он бросил в щелочку взгляд на лошадиное лицо Макса Огородникова, на его обвисшие усы и глаза, в которых стояла одна лишь оловянная наглость и презрение. А ведь был отменный бутуз. Припомнилась шикарная пьянка в доме старика Огородникова на улице Грановского. Май 1939-го, первые шаги в партийном искусстве. Эх, мамка у него была хороша, такая зажигалочка!
Объект этого мимолетного наблюдения между тем скользнул взглядом по своему фронту. Слава Герман держал в зубах пустую трубку, слегка морщился, будто ботинки жали. Чавчавадзе, словно в театре, всему внимал оживленно, все отражал лицом, качая головой, беззвучно хохотал. Олеха Огородников пошевеливал рыжею бородою. Венечка, уронив патлы, строчил в блокнот выступления и реплики. Древесный по-прежнему не отрывал взгляда от пола. Любопытно, громким шепотом произнес Макс, верит ли Журьев хоть на сотую долю в то, что говорит? Рука Древесного сжала ему колено. Тише, Макс, ведь ты же обещал! Что я обещал? Макс, я тебя прошу, все идет нормально, только не обостряй… Огородников дернулся, освободил стреноженное колено.
Обсуждение пошло дальше с претензией на некоторую спонтанность, но в то же время и с соблюдением неписаной табели о рангах. Третьим по значению в общегосударственном масштабе был здесь «поэт фотокамеры» Фесаев, он и вякнул третьим: ну, а чего там собрали-то? Антисоветчины небось? Он тоже был недоволен заседанием – отрывают от творчества, всякие проходимцы замедляют получение народом очередного шедевра, а ведь терпение-то народное – не бездонная чаша! Вятичи, куряне, смоляне, все русичи из земли своей родной всегда черпали силу, из народных ключей. Те, что мистику за уши тянут, сымают не-видимое, это не наше семя, проблемы тут нету.
Проблема в другом, подхватил его сосед и соратник по «Огонькам Москвы» Фалесин. Вот читаю ихний манифест и глазам своим не верю. «Штука искусства редко подходит под какой-либо ранжир». Етто что ж, наше дело, святое, кровное «штукой» именуется? Он говорил тоном обиженной бабы, у которой тесто убежало, и сам был похож одновременно и на бабу, и на тесто. Выходит, я сымаю нашу советскую натуру, а мое произведение называют «штукой»? Великого художника вот этого творения, он показал на соседа Фесаева, тоже, значит, «штуками» назовете? Спасибо, спасибо, покивал Клезмецов, верные и современные замечания. Попытки снимать прошлое и будущее, безусловно, несут в себе зерна буржуазного декаданса. Советское фотоискусство привязано к сегодняшнему дню, к нашему сверкающему и вдохновляющему моменту. Однако позвольте, товарищи, несколько отвлечься от темы. Обратите внимание, товарищи, как тщательно здесь все конспектируется одним из приглашенных. Готовится, видно, большое рэвю для определенных органов печати.
Все уставились на ревностного писаку Венечку Пробкина, но тот продолжал строчить, не поднимая головы, видимо отставая от оратора, и, только когда дошел до соответствующей сентенции, понял, что речь идет о нем. Тогда дернулся. А что, разве нельзя, что ж не предупредили?
Да нет, пожалуйста, записывайте, не расставаясь с улыбкой всесильного подлеца, проговорил Клезмецов. Я только хотел вот напомнить собравшимся. Один такой все записывал, а оказался… ре-зи-ден-том!
По комнате прошелестело с некоторым скрежетом: Солженицын, Солженицын, был такой у писателей Солженицын, это он все записывал…
Собрание в этом пункте отчего-то забуксовало, потеряло гладкую до сих пор спонтанность. Клезмецову не хотелось предоставлять слово по списку, обнажать драматургию, поэтому он был даже рад, когда Глясный предложил «все-таки послушать составителей, как они дошли до жизни такой», хотя это несколько нарушало его «канву». Ну что ж, вероятно, Максим Петрович пожелает высказаться?
Сухая лапка Древесного будто лягушка под током дернулась к огородниковскому колену. Вот о чем надо сказать почтенному собранию, о том, как нормальный гордый человек, мастер мирового фото, певец поколения превратился в дергающуюся лягушку. Кто запугивает Андрея Древесного? Не только те, что по профессии, но вы все, бессмысленные свиньи социалистического реализма! Всякого, у кого не хрюшка, вы своим визгом глушите, пока не оглохнет, и вонью своей оскверняете, пока не протухнет. Вставай, Андрей, давай, ребята, все отсюда сваливаем, о чем нам говорить с этим разрядом сволочи?!