Скажи изюм
Шрифт:
В принципе он мог бы именно так высказаться, не побоялся бы, если бы не было бы-бы-бы за плечами альбома и всех фотографов, которым вовсе не обязательно делить его судьбу, но парадокс заключался в том, что без альбома не было бы-бы-бы и нынешнего собрания. Если бы судили одного, если бы только за «Щепки»!…
Товарищи, не кажется ли вам, что дело непомерно раздуто? В глазах Глясного, показалось ему, мелькнул какой-то огонек. Может показаться, что существовал какой-то заговор, продолжал он, попытка подрыва, а ведь этого не было. Мы организовали наш альбом не с деструктивной, а с конструктивной целью. Андрей Древесный поднял голову, пока Максим правильно говорит. Мы просто окна хотели открыть, чтобы… ну… Древесный сжался, неужели скажет, «чтобы вони было поменьше»?… ну, чтобы больше стало кислороду… Кислороду? Клезмецов вскинулся, очки сверкнули, как у социал-предателя иудушки
Щавский, друг ты мой, вдруг по-коровьи замычал Клезмецов, да взгляни-ка ты на художества Жеребятникова! Над Выставкой Достижений Народного Хозяйства глумится уголовник! Он махнул рукой Кобенке, тот тут же показал на маленьком экране два слайда, сделанных по подборке Шуза. Вот, пожалуйста, снабжен заголовком «Инопланетное становище». Снятый снизу, дыбился чудовищный чугунный бык с мошонкой, как бы заполненной пушечными ядрами, символ могущества советского животноводства. Изящные колонны и золоченые статуи народов СССР располагались по периферии. Отчетливо был виден в глубине герб какой-то союзной республики. Если это не антисоветчина, то, значит, и Рональд Рейган… – дался ему Рональд Рейган, поморщился Глясный и снова почувствовал, как по щекам прошла волнишка красной краски… – значит, и Александр Хейг – голуби мира! Ну, а теперь, товарищи, взгляните на это, на осквернение дорогого советским людям символа. На экране два могучих человеческих организма, женский и мужской, в диком порыве вздымающие свои принадлежности «серп и молот», иными словами, знаменитая скульптура Мухиной «Рабочий и колхозница». Снято это было Шузом Жеребятниковым по-простецки, на этот раз без всяких трюков, и очень по-простецки выглядела стремянка, ведущая под юбку женской металлической особи, и на стремянке неопохмелившийся работяга со шваброй на длинной палке. Подпись под фотографией скромно гласила: «Ежемесячная чистка».
– Ну, знаете, – сказал в собрании женский голос.
– Хулиганство, хулиганство, – зашумели мужские голоса. – Любопытно теперь, что скажет Щавский?!
– Товарищи, – вскочил на ножки коротышка Щавский, – конечно же, это хулиганство, мерзкая интеллектуальная распущенность и объективно выглядит оскорблением наших патриотических чувств, но субъективно, товарищи, может быть, я не прав, здесь все-таки нет антисоветского умысла, а?
– Да, вы не правы, Наум Григорьевич! – поднялся румяный и пухлый, похожий на булочника из чистого немецкого городка партийный фотограф Креселыциков. – Хулиганство, декаденщина, нигилизм, порнография, все это противоречит ленинской эстетике, а то, что противоречит ленинской эстетике, то как раз и является чистейшей антисоветчиной. Не так ли?
Щавский прижал руки к груди, закрутил повинной головою: сразил, сразил, Креселыциков, аргументы убийственные! Ну, вот и хорошо, Наум Григорьевич, кивали ему иные из присутствующих, вот и видно, что не лишены вы диалектического подхода к действительности. Клезмецов подмигнул Щавскому. Макс Огородников сел на свое место. Что-то не то, пробормотал Андрей Древесный, как-то не так… А ты, Андрюша, раньше не знал, как такие пленумы дирижируются, спросил Огородников, эта драматургия тебе не знакома? Величественно подняла пальчик Джульетта Фрунина, и все утихли: дама! Я – солдат, сказала дама чеканно. И я женщина, добавила она мягче. И как солдат, и как женщина я ненавижу порнографию как тела, так и души! Все, что здесь кроется, гневный жест в сторону альбома, это издевательство над нашим скромным и милым народом, но наш народ умеет дать отпор насильникам и растлителям! Она заводилась с каждым словом на зависть Грабочею и даже, может быть, из-за плохо сделанной подтяжки, обнаруживала некоторое с ним сходство. Когда-то о ней говорили, что она неплохо танцует старинный танец менуэт, грустно подумал Слава Герман. Где вы, красотки прежних лет?
Огородников вдруг поймал на себе и на Древесном внимательнейший взгляд Клезмецова, тот как бы изучал ситуацию, возникшую между двумя друзьями. Заметив, что пойман, Фотий Феклович не отвернулся, а, напротив, как бы обнажил свой замысел. Я вижу, что даже не всем участникам группы по душе этот дурно пахнущий «Изюм», сказал он, как бы приглашая обратить внимание на пришибленного Андрея. Немудрено, настоящий большой мастер не может не чувствовать фальши, спекуляции, нечистого сговора! Он может сам в силу ложно понятого чувства товарищества оказаться в дурной компании, однако совесть художника подскажет ему, в чей огород – пауза, подчеркивающая корневое слово, – в чей огород летят камешки…
Ну, вот сейчас Андрюха и взорвется, решил Максим. Сейчас все его увещевания полетят к черту, взыграет дворянская кровь. Сейчас он их пошлет, как когда-то в 68-м посылал! Андрей Древесный катастрофически молчал.
Вместо него возгорелся рыжим огнем мастер из русского юрода Ангелов. Чего ж это вы, товарищи, тут на Жеребятникова нашего навешиваете?! Может, это он сам быка с мошной вам вылепил, сам этой железной даме лестницу под юбку замастырил? Обсуждение на таком уровне проходит, что думаешь, понимают ли данные товарищи фотографию, снимали ли когда-нибудь сами?
А вот этого на виселицу, подумал «снайпер партии» и выразительно посмотрел на товарища Глясного. Понятно, подумал последний. Грабочей предлагает взять этого мальчика на заметку. Опять я краснею, что со мной, опять я безобразно рдею, елки-палки. Слава Герман из своей замкнутой трубочной позиции вдруг опознал высокопоставленного товарища. Да ведь мы пили как-то с этим Глясным. Руставелиевский банкет в ущелье Вардзиа. Он жрал стаканами.
…фотография, товарищи, искусство, возможно, еще более таинственное, чем живопись. Не задавали ли вы себе вопрос, может быть, в ней содержится огонь Вселенной? Пока переглядывались и не заметили, что уже с минуту говорит еще один «изюмовец», самый маститый, кому Родина и орденов не пожалела, мерзавцу. Чавчавадзе стоял петушком, поправлял свой «кис-кис» и унисонный платок, распустившийся из нагрудного кармана наподобие орхидеи. Мгновение летит неудержимо, сказал поэт, так продолжал московский Автандил. Ты простираешь руки, но опять оно летит, оно проходит мимо! Господа, мы ловим мгновения в нашу загадочную «камеру обскура». Фотограф – это маленький воин с пращой, стоящий перед гигантом Хроносом. Господа, простите, товарищи, художник всегда недоволен современным ему миром, ибо он думает о мире идеала, даже если живет при королевском дворе. Вспомните Франсиско Гойю! Господа, словом, товарищи, Пантагрюэль мочился на Париж и залил французские святыни, однако Рабле не подвергли остракизму! Неужели мы отстали от Франции на пятьсот лет? Я призываю вас вспомнить о потоке времени и об огне Вселенной! Журьев и Грабочей с некоторым изумлением переглянулись. В свое время можно было дотянуть до Всемирного Совета Мира, подумал Журьев, сейчас на свалку. Гранатой, подумал Грабочей. С потрохами.
Автандил ты наш Георгиевич, дорогой ты мой человек, снова вдруг замычал коровой ласковой Клезмецов. Да неужели ты думаешь, мы тебя не понимаем? Неужели ты думаешь, нам вечные темы чужды? Здесь твои друзья, дорогой наш Автандил, а там… жест в предположительном западном направлении… там лишь расчет, холодное коварство, туда тебя тянет опытный враг!
Огородникова вдруг передернула крупная лошадиная дрожь. Едва ли не в отчаянии он подумал, что в организме его сейчас идет борьба адреналина с яростью и что любой результат этой схватки будет не в его пользу. Фотик! – тихо воскликнул он. Что ты нам шьешь?
Клезмецов выпятился на него всем своим бесстыдным лицом. Почему «мы»? – вопросил он. Почему ты прячешься за «мы», Максим Петрович? Далеко не все там у вас такие, как ты, опытные. Ты бы лучше за себя отвечал, Огородников, а вот с тобой, обещаю… «ща» в этом слове обернулось вдруг истинно змеиным шипением, участники пленума даже малость окаменели, товарищ Глясный нащупал в кармане пиджака таблетку валиума… с тобой, Огородников, всееее будееет хорошшшоо… шипел Фотик.
Выдает себя, подумал Грабочей, у этого говнюка Фотика все-таки нервы не в большом порядке. Надо закругляться. Сейчас я его направлю.
– Сколько экземпляров заготовили? – спросил он Огородникова в лучших традициях следователя 37-го года: вот этого ломать, пока не покается.
Странным образом вопрос Грабочея пропал втуне: Огородников пропустил его мимо ушей. Он переводил взгляд с искаженного лица Фотика, которое в этот момент как бы выпирало из привычных измерений, на бледный профиль Андрюши, представлявший из себя удивительную вмятину. А ведь когда мы начинали, все было наоборот: вмятиной был Фотик, Древесный демонстрировал рельеф.