Сказка 1002-й ночи
Шрифт:
— Я люблю его, все еще люблю! — призналась Мицци.
Она и в самом деле любила барона. Иногда она думала, что, начнись все сначала, и она еще раз пошла бы за Тайтингером, как когда-то, от отца на Херренгассе, а потом — в заведение Мацнер, и родила бы ребенка, и получила бы этот злосчастный жемчуг, и снова попала в тюрьму. Она ни о чем не жалела. Ее терзала тоска по барону — по его рукам, его запаху, его ночам, его любви. Она желала его, и в трезвые мгновения ей самой казалось странным, что это желание продиктовано не только любовью, но и жаждой мести. Да, она жаждала отмщения. Она ведь принадлежит Тайтингеру. И почему же тогда он остается чужим?
Она знала, что в предобеденные часы он обычно прогуливается по Пратеру; однажды она отправилась туда повидаться с ним. Мицци заметила барона издалека: он шел далеко впереди нее, она узнала его спину, узнала
Хорошо, что они не столкнулись друг с дружкой, даже случайно, она, пожалуй, едва ли вынесла бы такое. И каждый раз она поворачивала назад, чтобы не попасться ему на глаза, — только не сегодня! Но с поворотом назад всегда можно было повременить. Она шла, сама того не замечая, все быстрее и быстрее. Теперь она уже различала звук его шагов. Внезапно он остановился и, резко обернувшись, увидел ее. До этого он успел почувствовать, что его кто-то преследует.
Он подождал, пока она не подойдет к нему вплотную.
— Знаешь, Мицци, я не люблю неожиданностей!
Так оно и было на самом деле, он ненавидел сюрпризы. Рождественские подарки, которые он не просил предварительно или не заказывал сам, он уничтожал или терял тотчас же по получении. Сюрпризы он находил вульгарными, точно так же, как крики, громкий женский плач, шумные карточные игры за столиком в кафе, ссоры и споры мужиков на улице.
— Это чистая случайность, прошу прощения, господин барон, — соврала Мицци. — Я думала, что господин барон ездят верхом.
— У меня нет лошади, Мицци. А на наемных лошадях я не езжу! Куда ты идешь?
Он уже настроился на недоверчивый лад.
— Никуда, просто так, — ответила Мицци.
— Ну тогда ступай назад, сядь у Штейнакера в саду, выпей пива. Я приду через час!
Он повернулся и пошел прочь.
Но, по правде, прогулка уже потеряла для него всякую прелесть. И от всадников он теперь шарахался. Он повернул назад. В сердце шевельнулось сочувствие к Мицци. Но и стыд — из-за того, что он это сочувствие испытывал. И все было бы ничего, если бы не ее отвратительный сынок! Он вспомнил вдруг, что это и его сын, но вины своей не ощутил — ни в коей мере. Факт оставался фактом: бесспорно, противный Ксандль был его сыном, и Мицци тут ни при чем — или лишь в самой малой степени.
Когда он вошел в кафе Штейнакера, выражение его лица было уже почти приветливым. На этот раз, выходит, вторая половина дня началась для барона несколько раньше положенного. Мицци своим появлением около одиннадцати утра ознаменовала начало «хождения в народ». Автоматически проснулся и интерес Тайтингера к восковым фигурам. На них, правда, говорят, нужно много денег. Сколько? Это знает Труммер. А сколько у нее самой, спросил Тайтингер. Мицци назвала сумму в триста гульденов, полученную ею в наследство от Жозефины Мацнер. Она умолчала о деньгах, оставшихся после ликвидации галантерейной лавки. Еще в камере Магдалена Кройцер посоветовала ей ни слова не говорить об этих деньгах, отложенных «на черный день», не говорить никому на свете, даже Труммеру. И меньше всего — родному сыну. Мицци следовала не только доброму совету Лени, но и голосу собственного сердца. С момента ареста она испытывала ужас перед старостью и нуждой. Все легкомыслие, ей присущее, словно бы разом иссякло, растаяло вместе с исчезнувшими деньгами, а весь запас беззаботности, доверчивости, задора и великодушия оказался вычерпан еще ранее. На дне души у нее таился естественный страх перед нищетой, перед нищей старостью, скрадываемый до поры до времени ее сравнительно юным возрастом, и жила тоска по гарантированной сытости, любовь к приобретательству и, вместе с тем, ревнивая нежность к каждому сэкономленному грошу, — короче говоря, это была вечная, можно сказать врожденная, вера женщин ее типа в сберегательную кассу и страховое общество. И ей не было сейчас стыдно. Умолчание об оставшихся у нее деньгах было для нее своего рода моральной обязанностью. И, точно так же, моральной обязанностью было и стремление заставить Тайтингера платить. К тому же,
— Триста это, конечно, слишком мало, — сказал Тайтингер, уже успевший проникнуться глубоким уважением к восковым фигурам, тогда как пренебрежительное отношение к деньгам было свойственно ему всегда. Да, конечно, восковые фигуры должны стоить дорого. И конечно, конечно, он это понимал. — Я позволю себе оказать тебе некоторую помощь.
— О, большое спасибо! Это так мило, так благородно, это так в вашем духе, господин барон!
И вот она уже схватила обеими руками его правую и, прежде чем он сумел воспротивиться, склонилась над нею и поцеловала. Это повергло его в испуг, в отчаяние, он ощутил бессилие. Мицци вдруг ударилась в слезы. Это усилило недовольство Тайтингера, но вместе с тем и тронуло его сердце. Почти как тогда, в канцелярии у начальника тюрьмы, когда она тоже заплакала.
— Вы меня еще хоть чуточку любите? — спросила Мицци.
— Да-да, разумеется, — произнес Тайтингер с твердой уверенностью, что это поможет остановить слезы. Но получилось наоборот: они полились еще горячее и обильнее. Правда, продолжалось это не долго.
Мицци подняла к нему лицо. Ее растрепанные волосы, сбившаяся набок шляпа, скомканный носовой платок, преданно-простодушная синева ее глаз — заплаканных и потому совсем детских, — все это в целом было приятно барону, да и женщина не была ему чужой. И она сразу же уловила это и со стремительностью орла, обрушивающегося на добычу после того, как он описал в воздухе несколько долгих ленивых кругов и наконец почувствовал ее слабину, задала вопрос:
— Можно прийти к вам сегодня вечером?
— Сегодня нельзя! — резко ответил Тайтингер. Он не любил импровизаций.
— А завтра? Послезавтра? Когда?
— Завтра, — выбрал наконец Тайтингер. — То есть, если меня что-нибудь не задержит!
У барона и впрямь оставалась еще зыбкая надежда на то, что подвернется какое-нибудь событие, которое сможет помешать уже сговоренному свиданию. Но ничего выдающегося не случилось, и Мицци Шинагль пришла в урочный час. Он быстро привык к ней, как привыкал всегда ко всему хорошему и дурному, «очаровательному» и «скучному» — ко всему, что происходило в его жизни. Он вновь обрел в Мицци задушевное тепло и заново открыл ее уже изведанные им тайны. Мицци приходила к нему все чаще. Она усердно подпитывала собой его восстановившуюся привычку. И любила пылко — как в самом начале их долгой связи. И, как встарь, предавалась порой опасным мечтаниям, о которых и сама знала, что они тщетны и что пробуждение от них непременно будет опустошительно горьким. Смехотворные мечты, такие славные в своей мимолетности и упоительные даже тем разочарованием, которое они в себе таили: барон состарится, может быть даже начнет самую малость хворать. Самую малость! Пусть это будет временный, совсем краткосрочный паралич — но такой, чтобы ему понадобился уход. И она будет ухаживать за ним, будет всецело принадлежать ему, не только во всегдашнем смысле, но и как бы принося себя в жертву. Потом он постареет еще сильнее и без Мицци ему будет уже не обойтись, и тогда она станет его женой. На одну ночь ее уже делали графиней, так почему бы на последние десять лет жизни ей не превратиться в баронессу?
В один из таких дней старик Шинагль — до сих пор числившийся опекуном своего внука — получил уведомление от директора воспитательного заведения в Граце: тот сообщал, что не может более держать у себя Ксандля и юноше следует немедленно отправиться к матери в Вену или еще куда-нибудь. Ни его поведение, ни прилежание и способности не позволяют ему посещать и другие учебные заведения, по крайней мере, в Штайермарке. Старик переслал письмо дочери. Как Магдалена Кройцер, так и Труммер считали, что ребенок должен быть с матерью и что незаконнорожденному не место в учебном заведении. В подмастерья его отдать куда-нибудь, там, глядишь, толк из него выйдет. Это был, собственно говоря, знак свыше, перст Божий, как сказано в Писании и как о том говорится в катехизисе. Да здесь, в Вене, обретается и отец. Ему, правда, ничего говорить не надо. Мальчик просто приедет. Потом его отправят к господину барону, лучше всего с утра. Вот, мол, я, и что мне прикажете делать? Вот он я, господин папаша! Может быть, барон отошлет его в имение, кто знает? У него бывают такие капризы, черт побери, Господи Боже мой!