Сказка Гоцци
Шрифт:
Возможность говорить что хочешь, когда хочешь и кому хочешь — вот что манило, даже патриотов, — даже старых большевиков. Потому что — что такое вся эта марксистско-ленинская философия и все это светлое будущее по сравнению с простой возможностью крикнуть «долой!». А евреи, куда б они не приезжали, еще не распаковав чемоданы, еще не зная толком «куда», еще не узнав языка — кричали «Долой!» Потому что — что такое еврей, которому запрещено говорить? Что такое немой еврей? То же самое, что говорящая корова…
Они покидали страну, где сделали революцию и висели на ее виселицах, где
И срывались конференции, и превращались свадьбы в разводы, а разводы в свадьбы, операции на сердце — в драки, и драки — в операции на сердце, и половые акты — в партсобрания, и партсобрания — в половые акты. И кто мог — уезжал. А могли — не все.
Впервые за всю историю советской власти в стране появилось неравноправие — покидать пределы разрешалось только евреям. Тем самым марксизм-ленинизм неожиданно согласился с Торой и признал евреев избранным народом. Все другие народы, приученные за долгие году к полному равноправию, тоже хотели уехать — не в Израиль, так в Штаты, так на Мадагаскар, так в Гренландию — куда глаза глядят. Но ни русских, ни узбеков, ни латышей, ни представителей всех других ста пятидесяти наций никуда не выпускали и не продавали. Ни за колосистую пшеницу, ни за трубы, ни за автозавод — не могла же монолитная и сплоченная партия остаться одна! Кем бы она тогда руководила и кого б вела к коммунизму?
Одним словом, хочешь-не хочешь, если вы хотели уехать, надо было становиться евреем или его ближайшим родственником. Неожиданно начали объявлять себя евреями магометане и почитатели Будды, отдельные личности и целые коллективы, антисемиты и юдофобы. Наконец-то восторжествовал ленинский принцип дружбы народов — все хотели дружить, и все — с евреями! Небывало возросло количество смешанных браков. Евреям повезло — в этот момент могли жениться или выйти замуж косые и шепелявые, подслеповатые и кривые, сопливые и прыщавые. Потому что еврей стал не столько предметом любви и обожания, сколько средством передвижения.
Дряхлые старики с проворством женились на румяных красавицах. Им стоило только подмигнуть своим единственным глазом, который уже не мигал более 50-ти лет, и те страстно бросались им в объятия.
Стройные блондины игриво останавливали на улицах сгорбленных старух, становились на колени и предлагали руку и сердце.
Итак, чтобы смыться, надо было любить еврея. Это было ново, непривычно, но люди старались. И в благодарность за это тысячи благородных евреев вывозили тысячи не менее благородных представителей других национальностей. Люди торопясь покидали самый передовой в мире строй, который они зачем-то построили, ради самого отсталого, который они когда-то почему-то разрушили. И, согласно Марксу, они смеясь расставались со своим прошлым. А некоторые, так даже и плача…
КТО ЖИВЕТ В МОЕЙ КВАРТИРЕ
Папа любил Белла.
Потому что, если бы тот не изобрел телефона, папа вынужден был бы придумать его сам…
Но когда он мог это сделать — он или работал, или сидел.
А телефон был ему необходим, ибо ожидание звонков от родных было важнейшим делом жизни — естественно, после работы и тюрьмы…
Не успевали вы закрывать за собой дверь, как он начинал волноваться и ждать звонка. И если он не раздавался согласно его какому-то тайному расписанию, папа начинал звонить сам. Друзьям, родственникам, знакомым, в милицию, в театр, во Дворец искусств, а однажды — самому министру культуры.
— Твой министр культуры — некультурный человек! — говорил потом папа.
Видимо, тот довольно грубо говорил с ним.
В министерстве ходило несколько версий этой беседы.
По первой, папа спросил:
— Не у вас случайно мой сын?
На что министр довольно сухо ответил:
— У меня совещание!
— С сыном?
— С коллегией, — сообщил министр.
— Взгляните, — попросил папа, — может, он среди ваших коллег. Знаете, он такой черный, в очках, немного картавит.
— У нас никто не картавит! — отрезал министр и положил трубку.
По второй версии, папа тоже спросил о сыне, на что министр послал его «к матери».
Эта версия была более правдоподобной, потому что почти все министерство уже не раз побывало у той самой матери…
Третья версия была, безусловно, фантастическая.
По ней министр культуры сам позвонил папе. Он просил не беспокоиться, сообщил, что сын у него, что они пьют «Мартини» и именно сейчас подписывают договор на пьесу — Так долго? — удивился папа. — Трехактная! — якобы объяснил министр.
Как бы то ни было, но я звонил папе много лет — утром, днем, вечером, со студии, из ресторана, с совещания, с банкета, из Москвы и из тайги, где, как известно, с телефонами тяжеловато. Но папе было начхать на это — есть телефон или нет.
— Меня это не интересует, — объяснял он, — как прилетишь — сразу же позвони!
— Но я буду ночью!
— Ничего, мы подождем…
И я звонил ночью.
И слышал родные голоса.
А потом, когда устраивался в гостинице, звонил снова. И из приемной. И с пляжа. И перед вылетом. И с борта самолета, однажды…
И поэтому, когда мы эмигрировали и прилетели в Вену, я, даже не распаковав чемоданы, даже не взглянув на Оперу и не отхлебнув венский кофе, бросился звонить.
Я вошел в будку, бросил шиллинг и начал набирать наш домашний номер, такой знакомый… И вдруг вспомнил, что там уже никого нет, и квартира пуста, и пустые окна глядят на опустевший город…
А потом я пытался позвонить из Рима, с Piazza Venecia. И мама сказала:
— Кому ты звонишь, сынок? Там уже никого нет…
— Так, — ответил я, — привычка…