Сказки и были Безлюдных пространств
Шрифт:
– Что ты выдумываешь! Наоборот! Евгений Львович не раз говорил, что нельзя тебя сдавать в интернат!
– Вот-вот! «Сдавать»! Как чемодан в камеру хранения! Не забудьте взять квитанцию…
Мама помолчала, сдерживая себя. Изо всех сил. Потом понемногу успокоилась. И сообщила, что я «совершенно не способен к нормальному диалогу». Стала собираться в свой институт и спросила, будто между прочим, не помню ли я телефон Надежды Михайловны. Она и сама его, конечно, помнила, но давала мне понять, что станет договариваться с тетей Надей, потому что не намерена отправлять меня на интернатную дачу насильно. Мама не любила,
– Не забудь вымыть посуду. И пожалуйста, не забывай запирать решетку, когда уходишь с балкона.
Мама ушла, я малость успокоился, но настроение все равно было тусклое. Чтобы его разогнать, я подкатил к двери в прихожую. На прибитых к косякам крючьях лежала перекладина из обрезка трубы – мой турник. Мама настаивала, чтобы я регулярно тренировал руки. Врачи говорили ей про свои опасения: мол, паралич может распространиться вверх, и руки тоже онемеют. Мама думала, что я про это не знаю, но я знал и очень боялся. Тем более, что иногда – во сне, или во время рисования, или когда мастерил что-нибудь – по рукам вдруг пробегал колючий холодок и мышцы после этого делались вялыми. Я старался не думать про страшное и убеждал себя, что такие приступы – случайность… Может, и правда они были случайностью. В общем-то пока сила в руках у меня сохранилась. Ведь им всегда хватало нагрузки: приходилось работать и за себя, и за ноги…
Я протиснулся под перекладину, ухватился за нее. Кресло отъехало, я повис. Покачался на вытянутых руках, подтянулся, положил на холодную трубу подбородок. Ноги подошвами коснулись паркета. Вышло, что я стою.
В прихожей напротив двери висело длинное, почти до пола, зеркало, и я видел себя «в полный рост»!
Наша знакомая тетя Эля (я слышал) не раз говорила маме, что я очень симпатичный.
– Ну прямо юный маэстро! Смотри, какие глазищи! А волосы… Ну просто маленький Карузо!
– Да, конечно, – со вздохом соглашалась мама. – Если бы не… – И замолкала.
Я не знаю, как выглядел маленький Карузо. А что до меня, то, по-моему, пацан как пацан. «Если бы не…»
Но сейчас этого «не» зеркало не отражало. Казалось, мальчишка встал на пороге, положил на поперечную блестящую трубу подбородок и задумчиво смотрит на свое отражение.
Сам обыкновенный, и отражение обыкновенное. С нерасчесанными темными волосами, с надутым от недавних огорчений лицом, в белой футболке со штурвалом и надписью «Одесса», в мятых синих шортах со старомодным пионерским ремешком, в новеньких кроссовках (у них никогда не будут стерты подошвы, но сейчас это не важно). С длинными, совсем нормальными на вид ногами. Они даже и не очень худые. И успели загореть, как у всех мальчишек, потому что я подолгу торчу на солнечном балконе. Правда, сзади загара нет, но сейчас этого не видно…
Солнце нынче сильное, горячее, я даже слегка «обжариться» успел, хотя загорать в этом году стало труднее. Дело в том, что мама, боясь новых попыток ограбления, заказала осенью металлическую наружную дверь и заодно – железную решетку для балкона. Ведь забраться со двора на второй этаж ничего не стоит! Я спорил, доказывал, что не хочу жить как в тюрьме. Но мама сказала, что в решетке сделают широкие ставни, можно будет их распахивать.
Ну, я и распахивал. Но солнце-то светило не только сквозь этот проем в решетке, а отовсюду. И чтобы оно не отпечатывалось на мне пятнами, я елозил с креслом туда-сюда…
Руки и подбородок у меня наконец устали. Я повис, разжал пальцы, шмякнулся на пол (услыхал, как о паркетные плитки стукнули колени; могут появиться синяки, но болеть они не станут). На руках добрался до кресла, влез в него. На душе по-прежнему был осадок от ссоры с мамой, и на балкон не хотелось.
Я сердито включил телевизор: все равно ничего путного не покажут. Ну, так и есть! На одном канале солидный депутат доказывал, что «судьба экономических реформ зависит от консенсуса между правительственными кругами и сферой предпринимателей». На другом повторяли вчерашнюю серию «Синдиката любви». Я и вчера-то ее смотреть не стал. Во всех сериях одно и то же: или мчатся на машинах и палят очередями, или он и она лижутся в постели (аж тошнит, как поглядишь)… Переключил, а там по сцене прыгает волосатый дурак с гитарой, в драной жилетке и широченных цветастых бермудах. И орет в микрофон что-то бессвязное.
Я разозлился и убрал звук. Теперь парень вовсю скакал, бегал и разевал рот, а в результате – тишина. Сперва было смешно, как этот ненормальный старается напрасно. А потом стало немножко жаль его, и я включил громкость. И вдруг разобрал слова! Парень орал одну и ту же фразу:
Рома, Рома! Ты остался дома! Рома, Рома! Ты остался дома!Будто нарочно для меня! Ведь я, хотя и со скандалом, в самом деле остался дома, отбился от интернатской дачи!
Я даже почувствовал благодарность певцу, хотя и не люблю такую вот «попсу». А он, видать, почувствовал мое настроение и взвыл пуще прежнего:
Рома, Рома! Ты остался дома!Наверно, он еще долго так старался бы, но затрезвонил телефон. Звонила мама. Сказала сухо:
– Как у тебя дела?
– Нормально…
– Посуду вымыл?
– Ага, – соврал я (успею еще до обеда).
– У меня заседание кафедры, на обед я не приду. Разогрей суп, вермишель, залей ее яичницей. Компот в холодильнике…
– Ага…
– Ты мог бы отвечать и более развернуто.
– Ага… То есть я все понял. Не волнуйся.
– Не вздумай опять питаться всухомятку.
– Не вздумаю.
– И… вот еще что. Я позвонила Надежде Михайловне, она, возможно, согласится остаться с тобой…
Я чуть не крикнул «ура», но засвербило в носу и в глазах. Какой-то кашель получился.
– Что с тобой?
– Ничего… Ма-а… ты хорошая.
– А ты подлиза, – с облегчением сказала мама. – И совершенно негодная личность.
– Ага! И врун! Потому что по правде я еще не мыл посуду. Но я сию минуту! До блеска! Все-всю…
Потом я неподвижно сидел минут пять и словно таял от облегчения и виноватости. После этого, конечно, занялся посудой. А когда закончил работу, выбрался на балкон.