Сказки. От двух до пяти. Живой как жизнь
Шрифт:
Удивляюсь, как меня за это не высекли. Но, как ребенок, я на тот раз был совершенно искренен — просто не понял славянского слова „вонмем“ и толковал его по-своему». [36]
Как бы ни были неправильны выводы, к которым приходит ребенок, самый метод, приводящий его к ним, безупречен, — метод анализа составных элементов слова и осмысления их взаимных отношений.
Зарубежные психологи часто относятся к этим детским догадкам не слишком почтительно. «Уж не раз изучали, — говорит Пиаже, — спонтанную (!) этимологию, к которой дети питают такое пристрастие, и затем их изумительное стремление к вербализму, то есть к фантастическому истолкованию плохо понятых слов: эти два явления показывают, как легко ребенку удовлетворить свой ум произвольными
36
Я.П.Полонский, И.С.Тургенев у себя, «Нива», 1884, № 2, стр. 38.
37
Ж.Пиаже, Речь и мышление ребенка, М. 1932, стр. 108.
Я же не могу не восхищаться упорной и планомерной работой ребенка, направленной к овладению языковыми ресурсами взрослых.
Без устали работает его самонадеянный мозг над анализом каждого непонятного слова и выдвигает одну за другой ряд рабочих гипотез, которые должны внести в этот хаос хотя бы иллюзорный порядок.
Незнание жизни заставляет ребенка поневоле оперировать этими временными гипотезами, но тут ничего страшного нет, так как гипотезы вскоре вытесняются точными данными опыта, главным образом благодаря педагогическому вмешательству взрослых.
И разве не показательно, что этих ошибочных представлений так мало по сравнению с необъятным количеством слов, смысл которых угадан ребенком с абсолютной точностью.
К счастью, ложное истолкование взрослых речений очень редко приносит детям какой-нибудь существенный ущерб. Мне известен лишь один-единственный случай, когда тяготение к анализу составных элементов слова имело неблагополучный результат. Трехлетний Вадя объелся в лесу сыроежками, умозаключив, что если они сыроежки, значит, есть их полагается сырыми.
Конечно, анализ слов далеко не единственный метод, которым ребенок приходит к их осмыслению; порою это дается ему интуитивно благодаря изумительной чуткости к эмоциональному звучанию слов.
Так, одна трехлетняя девочка, услышав на лестнице шум, зашептала:
— Мамочка, я боюсь. К нам, наверно, Трамот польет.
— Какой Трамот?
— Такой большой, тяжелый и грохает по ступенькам.
Я не сразу понял, что такое Трамот. Потом мне объяснили: это не душегуб и не зверь, это — сокращенное название Транспортно-материального отдела, где служил отец этой девочки.
О Трамоте часто говорилось в семье, и девочку всегда пугало это слово, так как в самом его звуке ей чудились бегемотная свирепость и грузность: ТРАМОТ. Не мудрено, что, когда она услыхала на лестнице топот, она сразу решила, что это и есть Трамот — жирный, неуклюжий, жадный.
Таких случаев можно привести очень много. Слово часто имеет в сознании ребенка такой же конкретный характер, как и та вещь, которую оно обозначает. Оно, так сказать, отожествляется с вещью. Всякие шишиги, кикиморы, буки, которыми взрослые пугают ребенка, именно потому и страшны для него, что в его уме имена этих свирепых чудовищ сливаются с самими чудовищами. Это бывает даже в тех случаях, когда ребенок сам выдумывает какое-нибудь страшное слово. Я впервые убедился в этом, когда с моей маленькой дочерью случился один эпизод, который я записал по горячему следу в таких непритязательных стишках:
Дали Мурочке тетрадь, Стала Мура рисовать. «Это — козочка рогатая». «Это — елочка мохнатая». «Это — дядя с бородой». «Это — дом с трубой». «Ну, а это что такое, Непонятное, чудное, С десятью рогами, С десятью ногами?» «Это Бяка-Закаляка Кусачая, Я сама из головы ее выдумала». «Что ж ты бросила тетрадь, Перестала рисовать?» «ЯВпрочем, возможно, что Мура была более испугана графическим изображением чудовища, чем звуками его страшного имени. Но во всех других случаях, которые приводятся здесь, на детей действует одна лишь фонетика. Товарищ моего детства, писатель Борис Житков, рассказывал мне, что в трехлетнем возрасте он выдумал слово «Убзика» (с ударением на «у») и долго боялся глядеть вечерами под отцовский диван, потому что сам же уверил себя, будто там прячется эта страшная Убзика.
Как восприимчивы дети к звучанию слов в этот период своего языкового развития, показывает, например, такой диалог.
— Что такое Бардадым? Как ты думаешь? — спрашивают у четырехлетнего Вали.
Он сейчас же отвечает без всяких раздумий:
— Страшный, большой, вот такой!
И показывает рукой в потолок.
— А кто такой Миклушечка?
— А это маленький, хорошенький… Мик-лушечка.
Без такого повышенного чутья к фонетике и морфологии слова один голый подражательный инстинкт был бы совершенно бессилен и не мог бы привести бессловесных младенцев к полному обладанию родным языком. Правда, нельзя забывать, что это обладание во всех случаях — без единого исключения является результатом совместной работы ребенка и тех, кто окружает его. Но все усилия взрослых были бы совершенно бесплодны, если бы дети раннего возраста не проявляли изощреннейшей чуткости к составу и звучанию слов.
«Те очень ошибаются, — писал еще К.Д.Ушинский, — кто думает, что в этом усвоении ребенком родного языка действует только память: никакой памяти недостало бы для того, чтобы затвердить не только все слова какого-нибудь языка, но даже все возможные сочетания этих слов и все их видоизменения; нет, если бы изучали язык одной памятью, то никогда бы вполне не изучили ни одного языка». [38]
Кроме лингвистической памяти, необыкновенно сильной у малолетних детей (особенно в отношении морфологии слов), здесь проявляется именно та повышенная речевая одаренность, которая, как сказано выше, присуща любому ребенку в возрасте от двух до пяти.
38
К.Д.Ушинский, Родное слово, Собр. соч., т. II, М. 1948, стр. 559.
Когда я лет тридцать назад с восхищением отметил в печати это драгоценное детское качество, тогдашние педологи встретили эту идею как нелепую антинаучную выдумку.
Люди, которым была чужда и враждебна самая мысль о диалектическом развитии ребенка, с негодованием отнеслись к утверждению, высказанному мною в начале настоящей главы, что у старших дошкольников речевая одаренность к шести-семи годам иссякает и мало-помалу вытесняется новыми, столь же целесообразными качествами.
Между тем в настоящее время эта истина уже утвердилась в науке. Бесчисленные наблюдения доказывают, что к восьми годам убывает не только речевая одаренность ребенка, — но зачастую и всякая другая. «Приблизительно в восьмилетнем возрасте дети постепенно теряют творческий музыкальный дар, который зарождается в них примерно с полуторагодовалого возраста», свидетельствует знаменитый дирижер Леопольд Стоковский. [39] Ниже мы увидим, что то же самое происходит и с детьми-стихотворцами. О детях-рисовальщиках и говорить нечего: это подтвердит всякий живописец, практически изучавший разные стадии детского художественного творчества.
39
Леопольд Стоковский, Музыка для всех нас, М. 1959, стр. 58.
Конечно, сказанное относится не ко всем детям. Истинные, прочные таланты благополучно переступают этот — установленный мудрой природой рубеж. А главное, в широком биологическом и социальном плане здесь не только утрата, но — повторяю! — и приобретение. То обстоятельство, что у детей в определенный период их душевного роста начисто исчезает всякая способность (и склонность) к словотворчеству, знаменует собою успешное завершение процессов, при помощи которых ребенок овладевает родным языком.