Сказы
Шрифт:
Как глянул Степан Тимофеич на седую голову, отца родного вспомнил и чует: сердце в груди, как янтарь на огне, тает, и вроде слову своему он больше не хозяин.
И не рад, что Сергей Ноздря рядом стоит. Никогда такого с ним не было… Жалость к горлу подступает, слово привычное никак сказать не может. Все ждут — вот сейчас Степан рукой махнет. И хотел уж он сказать: вставай, мол, купец, да ступай своей дорогой.
А тут кто-то за спиной у него и скажи:
— Эх, растаял, слезой старик пронял…
Этот шопот вольных людей нынче не в расчет атаману. Решенье справедливое ищет он, чтобы зря
Почему-то нет у атамана крепкой веры словам Калачева. Да еще, как на образину его, а ее решетом не прикрыть, глянет, на ноги толстые, как ступы, на глаза мутные, осоловелые, — нет в таком правды, и совести мало. Хоть одна слеза притворная и на пол катится — не шибко ей доверяй, а злая-то подальше прячется. Уж кто-кто, Степан-то лучше всех знал: народу бездольному верь — спокойно спать ложись, а купцу-боярину верить верь, а сам крепче за саблю держись.
Тут-то и вошел бурлак, не высок собой, да широк в плечах без мала сажень, с расшивы калачевской, он с артелью у купца подряд держал с понизовья лямку тянуть.
— Эй, бурлачок, речной ямщичок, скажи-ка: как хозяин учил вас за Степана Тимофеича богу молиться? — спросил Ноздря.
— Учил… Подарком велел одарить, медом отпотчевать Степана Тимофеича, если повстречаемся, в рубаху дорогого тканья нарядить. Тому, кто рубаху передаст, — награда посулена. Меду целый кувшин припасен. Один у нас украдкой хлебнул глоток — и на тот свет отправился. И рубашку золоченого тканья не зря припасли, слух есть, ее купец сначала на холерного надевал… В коробье она.
Мертвой зеленью у купца приплющенный нос подернуло. Не обманул верный глаз, сердце вещее не ошиблось, не зря лютой ненавистью горячая кровь в грудь атаману ударила. Смертный враг перед ним: только дай ему волю, он не только Степана, а весь кабальный люд изомнет в труху, не только ноздри вырвет, а и головы всем сорвет… Вон она — рваная ноздря, навек Сергея обезобразила…
Не за себя Степан Тимофеич мстит, народ он строгой карой, своей сильной рукой оберегает.
— Плыл бы ты, купец, со своим товаром хоть до Астрахани, не тронул бы я тебя, кабы ты меня не обманывал да злое не замышлял, сказал все по совести. А у тебя на это духу нехватило.
Тут махнул Степан Тимофеич рукой. И не видел больше Саввы. Других торговцев отпустили.
Тканинка пригодилась вольным людям на паруса да на одежду.
Ночью пир горой затеяли.
Костры жгли, светло на острове стало. У костров молодцы-удальцы, вокруг острова струги разинские, паруса при огне порозовели.
Встал у костра Степан Тимофеич, ковш поднял, да как гаркнет, что было силы-моченьки, — с полчаса ему эхо в лесах, в Жигулевских горах вторило:
— Пей, гуляй!
— Гуляй-а-а-а-й!
Полился мед в чаши, брага зашипела, ковши зазвенели.
Не мед, не брага разымчата, а воля вольная молодцов пьянит, души радует. Битые, кабальные, острожники, работные люди, дворовые — здесь все равны, со всеми запросто Степан Тимофеич ковшом чокается. У каждого сама душа поет, потому и песня хороша… А в
Гульба пошла — за сто верст рыба в Волге не спит. Земля ходуном под ногами ходит.
Крикнул Разин:
— Эй, Сергей, пляши давай!
Тряхнул Сергей рассыпчатыми кудрями из-под повязки кровяной, притопнул, в ладоши прихлопнул. Не устояла Наташа, в круг вылетела, платочком над головой махнула — вихрем, кругом пошли друг за другом.
Пляшет Наташа, дробью отбивает, низко Степану Тимофеичу кланяется, все его вызывает.
Сверкнули у Степана Тимофеича глаза, бархатный кафтан с плеч стряхнул, рукой подхватил Наташу за талию, другую руку лебедем над ее головой выгнул, стукнул каблуками и пошел, пошел.
Уж рассветать стало. Захмелели молодцы. От шатра к шатру Сергей ходит, Наташу ищет. Искал, искал, никак не найдет. У куста, глядь, сидит она с кем-то. Саблю вынул Сергей.
— Ну, вставай!
Крикнул, да так с поднятой саблей и замер у куста: перед ним сам Степан Тимофеич сидит на камне, и Наташа с ним рядышком.
— Сережка, это ты? Все не спишь? Лихо ты плясал даве.
Снял Степан с плеч свой кафтан и набросил на плечи Сергею соболью шапку с малиновым верхом надел на сергеевы кудри. Схватил Сергей шапку соболью, скомкал, хотел под ноги бросить, затоптать. Может, и бросил бы, да Разин опередил словом твердым. И сказал-то не шибко.
— Бросишь — не подымешь. Эта шапка вместе с головой на землю падает.
Надел Сергей шапку, в пояс Степану Тимофеичу поклонился, да и пошел потихоньку от куста. Тяжела соболья шапка его кудрям показалась, да носить надо.
Выпил Сергей с горя-горького три ковша меду, да и спать лег. Только и промолвил:
— Эх, девка, девка, а я-то думал…
На заре дышится легко, вольно. Зашлось сердце у Наташи, сидит она рядом со Степаном Тимофеичем, черные кудри его приглаживает, а он в даль сизую смотрит да грустнеет больше и больше. Так бы и припала она к этим кудрям, расцеловала их, обняла бы, приласкала Степана Тимофеича, да оторопь берет. И Сергея-то ей до слез жалко. Зарозовело небо, вдруг вскочил Степан Тимофеич, повел плечами высокими.
— Эх ты, Волга-матушка!
Подхватил Наташу на руки и над головой поднял. Обмерла она: вот сейчас или в Волгу бросит, или поцелует. А он держит на руках, смотрит ей в глаза и говорит:
— Не садись ты больше со мной рядом. Хмелею я, когда ты близко. А хмельной-то я озорной, неуемный. Чай, Сережка тебя ждет, ступай да утешь, пусть зря-то дурень на меня не пеняет. Скоро свадьбу вашу сыграем.
И вроде жалко Степану стало, что девку-то от себя отпустил, когда глянул вослед ей да увидел, как из-под ног ее с высокого берега камушки посыпались.