Скифская чаша
Шрифт:
Тебе бы стоять сейчас перед судом, или лучше вывести тебя на площадь около церкви в Галаганах, посмотрели бы на тебя жены замученных, разорвали бы на куски пана выдающегося культурного деятеля в безупречно сшитом вечернем костюме.
Максим отпил глоток коньяка, все еще не сводя глаз с Робака. Тот выпил также и что-то спросил у него: Рутковский видел, как шевелятся у пана профессора губы, однако не слышал ни слова — так ясно представил ту ночь в сорок пятом...
Экскурс в прошлое.
Село лежало под горой, в окружении леса. Старого елового леса,
Здесь все делали из дерева, дерево было кормильцем — лоскутки полей виднелись только в долине и на ближайших склонах гор, на них сеяли овес и сажали картофель, этой картошки хватало до рождества, а что же есть потом?
Вырезали ложки, делали ковшики, мастерили нехитрую мебель, возили деревянные изделия в местечко или в сам Дрогобыч — как-то перебивались, что ж, если не умирали, то и слава богу.
Вот оно лежит наконец под горой, и купол деревянной церкви возвышается посередине. А рядом крыша его дома, почернелая, как и на всех избах, — нет хозяина, отец не допустил бы этого. Он, хотя и считался духовным пастырем, никогда не забывал о мирских делах, и дом его всегда был полною чашей.
Робак заскрежетал зубами, вспомнив отца. Отца Ерему арестовали перед войной за антисоветскую пропаганду. Слава богу, не докопались еще до тайника с оружием на погосте. Про этот тайник знали только отец и он, Данила. Сотник воспользовался им, когда пришли гитлеровцы, и Беркут, он же Данила Робак, поднял своих дружков на вооруженную борьбу. Бороться, собственно, было не с кем. Немцы дали его воякам дополнительно несколько автоматов и патронов к ним, карабины и ручной пулемет откопали на погосте — можно было бы и гульнуть, да где гульнешь, когда вокруг лес и бедность?
И все же Беркут нашел выход. В тридцати километрах лежало в долине богатое польское село, они ворвались в него ночью, подожгли со всех сторон, стреляли и стреляли, наверное, потратили половину патронов, но и мало кто из селян остался живой.
В этом селе сотник Беркут обзавелся бричкой. Возвращался на ней домой — двое гнедых коней, реквизированных у польского трактирщика, не бежали, играли, таких коней в Галаганах и не видели. Даже отец, которого выпустили гитлеровцы из тюрьмы, расплылся в улыбке и сбежал с высокого крыльца, чтобы похлопать гнедого по крутой шее.
Сотник Беркут в тот день был щедр: подарил отцу и бричку, и коней, пусть ездит старик — будто знал, что отцу осталось жить всего несколько месяцев: любил поесть, наверстывал упущенное в тюрьме, совсем расплылся за год и однажды утром не проснулся — слава богу, умер легко и тихо. Сын устроил шумные похороны с колокольным звоном, поминками, стрельбой над могилой отца.
А потом велел запрячь подаренных коней и подаренную бричку и повел сотню на другое село.
Когда это было и было ли вообще? Райские времена, когда гитлеровцы смотрели сквозь пальцы на бандеровские бесчинства, — что ни говори, а с немцами можно было жить, приходилось, правда, кланяться, что ж, такова жизнь, не тому, так другому — все равно поклонишься.
Но и ты хозяин, делай в своем приходе все что хочешь, только бы в главном слушался и, как верный пес, не рычал на хозяина.
А теперь?
От сотни осталось семеро, правда, сотней она всегда только звалась, в лучшие времена насчитывала полсотни вояк, однако — семеро... И еще не известно, как им придется. На всех дорогах заставы, черт бы их побрал, в селах самооборона — ястребки проклятые, куда ни ткнешься, стреляют — и в кого стреляют, в своих же освободителей! Им же добра хотят, а они, скоты, разве могут понять это?
Вчера вошли в Быстрицу, село в двадцати пяти километрах отсюда. Хорошее село, богатое, со сберкассой и магазином. Перебили ястребков, взяли и магазин, и сберкассу, оказалось пятьдесят с гаком тысяч рублей — не так уж и много.
Однако кто-то успел позвонить по телефону из школы или сельсовета в райцентр, и, когда сотня отходила из села, ее встретил отряд энкавэдистов: чуть не окружили, из шестнадцати человек осталось семеро, и то счастье, что ноги унесли. После стычки расположились на поляне между елей, один встал на страже, другие положили оружие, мешки и рюкзаки, — легли на траву отдыхать.
Беркут снял яловые сапоги, подвернул штаны, сел на берег ручья, опустив босые ноги в прозрачную воду. Горная вода приятно холодила натруженные ноги, чувствовал, как возвращается бодрость, а с нею и острота мышления, притупленная утомительным переходом.
Сидел и думал: вот сейчас погуляет в родном селе — и хватит. Хватит с него стычек с энкавэдистами и ястребками, пока есть еще возможность, нужно отходить, прорываться на Бескиды и дальше, к американцам или англичанам. Гитлеровцев уже нет, нужно искать нового защитника и хозяина, а кто на свете богаче, чем американцы?
Прорываться на запад Беркут решил окончательно. Еще идет война, правда, где-то на далеком Востоке, а их вот как прижали, что же будет, когда большевики совсем развяжут себе руки? Дураков нет, пусть кто-то подставляет башку, а у него голова умнее, чем у других: пять лет был студентом во Львовском университете, за такую голову кто-то еще хорошо заплатит.
Беркут вытер ноги и аккуратно обулся. Сделал несколько шагов, пробуя, как сидят сапоги. Всегда следил за обувью и учил других, не дай бог стереть ноги. Сейчас в ногах их спасение — никто не знает, сколько придется идти без отдыха. Может, и в Галаганах засада? Вряд ли, однако нужно предусмотреть все, и на то он сотник, чтобы взвесить хотя бы несколько предстоящих ходов.
Позвал одного из подчиненных.
— Видишь, Петр, от церкви третья крыша справа? Пойдешь туда, только огородами, прошу тебя, незаметно — вон тропинка вдоль ручья, а потом налево поворачивает, видишь?
— Вижу, друг сотник.
— Ты разумный, Петр, я на тебя полагаюсь. Доберешься к дому, выжди, прошу тебя, осмотрись хорошо, а потом найди хозяина: пан Василий Яремкив — сам седой, а брови черные и густые. Расспросишь его, как с ястребками и про засады. Если может, пусть придет сюда с тобой, так и скажешь: Беркут приказал.