Скифская чаша
Шрифт:
Старый синий «рено» стоял возле подъезда, и в окошко выглядывал Сопеляк. Пани Ванда сидела за рулем. Она оглянулась на заднее сиденье, куда сел Рутковский, протянула сморщенную руку с перламутровыми ногтями, Максим не без усилия над собой поцеловал ее, и пани Ванда, не сказав ни слова, направила «рено» в вечерний поток автомобилей. Сопеляк начал что-то говорить, но пани Ванда лишь посмотрела на него искоса и приказала:
— Ты же знаешь, разговоры мешают мне вести машину.
Сопеляк улыбнулся Максиму, и они доехали до ресторана, точнее, какой-то забегаловки на окраине Мюнхена в торжественной тишине. Тут Сопеляков
— Чудесно, — засуетился Сопеляк, — хорошо гуляем, и я давно не ел так вкусно.
Жена лишь глянула на него сурово, и пан Виктор замолчал сразу и, кажется, на весь вечер — налил всем по полрюмки и сложил руки на животе, умильно поглядывая на жену.
Пани Ванда поправила кончиками пальцев прическу. Только теперь Максим обнаружил, что была она в темно-русом с проседью парике и, несмотря на морщинистое лицо, игриво выпустила несколько завитков на лоб. Выпятила губы манерно, совсем как восемнадцатилетняя кокетка, и сказала грудным и неожиданно низким голосом:
— Нам с Виктором, — она назвала имя мужа на французский манер, — очень приятно побывать в обществе молодого и способного друга оттуда... — Вдруг она совсем по-старчески шмыгнула носом и закончила: — Надеемся, что подружимся, по крайней мере мы всегда к вашим услугам.
— Да, к вашим услугам, — повторил Сопеляк, чуть ли не благоговейно глядя на жену.
Максим поднял бокал, поблагодарил и глотнул дешевого шнапса, который баварцы пьют маленькими рюмками, — водка обожгла ему горло, он съел немного салата и потянулся к селедке. После обеда не ел ничего, надеясь на ужин, однако рассчитывать на что-то капитальное, как оказалось, не следовало. Ну что ж, кто сказал, что селедка и колбаса не настоящая еда?
Максим взял несколько кусочков селедки, наполовину опустошил тарелку с колбасой и, увидев кислые лица супругов, понял, что поступил не так, как принято. Но ему сейчас было не до душевных переживаний: селедка оказалась действительно вкусной.
Беря пример с Рутковского, активнее взялся за закуски и пан Виктор — в бороде его застряло колечко лука, однако папа Хэм, не обращая внимания на недовольные взгляды жены, выпил еще полрюмки и позволил себе положить несколько ложек салата.
Наверное, пани Ванда считала, что еда не облагораживает человека, — она ограничилась кусочком колбасы, отложила вилку и начала разговор, должно быть с заранее приготовленной фразы:
— Всегда приятно познакомиться с талантливым человеком, читала ваши рассказы, пан Максим, и они произвели на меня впечатление.
Беседовать о своих рассказах Рутковскому не очень хотелось, и он попробовал перевести разговор на другое:
— Все мы грешные люди: один пишет рассказы, другой грешит как-то по-своему. Жаль, нет духовников, которые бы отпускали такие грехи. Однако можно наладить выпуск индульгенций...
Но пани Ванда не приняла его шутливого тона. Уголки губ у нее опустились, отчего длинноватое лицо стало длиннее, она подергала себя за кончик носа и сказала безапелляционно:
— Могу сказать вам правду, пан Максим, ваши произведения достаточно хороши, однако тенденциозны, а вам нужно решительно избавиться от тенденциозности.
— Лирические картинки, пейзажные зарисовки... написаны под настроение... — возразил Рутковский.
— О-о! — воскликнула Сопеляк. — А под какое настроение?! Вы подумали об этом?
— Настроение человека, который размышляет о жизни, хочет понять ее красоту, как-то познать природу.
— Вот мы и подошли к сути, — торжественно воскликнула пани Ванда. — Красоту какой жизни хочет понять ваш человек? Той жизни, не нашей, а советской? Кому же это надо?
— Да, кому это надо? — повторил Сопеляк.
— Существуют человеческие проблемы, для чего подводить под все это политическую базу? — Говоря так, Максим, конечно, кривил душой; он знал, чего хочет от него эта въедливая женщина с лошадиным лицом; в конце концов, она была права в том, что даже его в сущности лирические миниатюры так или иначе были пронизаны пафосом жизнелюбия и воспевали именно тот мир, с которым не могли примириться Сопеляки. Однако согласиться с ними — значило в какой-то степени попасть в зависимость от них, точнее, дать им возможность наступать на него, а именно этого Рутковский не хотел. Потому и спорил.
— Я могла бы использовать в передачах два-три ваших рассказа, — продолжала Сопеляк, — с условием, что вы в чем-то измените их. Хотелось бы немного больше печали, знаете, когда человек смотрит на мир грустными глазами — тогда и мир делается совсем другим: тяжелым, тоскливым, а как в таком мире жить настоящему художнику?
— Да, как жить настоящему художнику? — словно эхо повторил Сопеляк, поднял вверх вилку с селедкой, торжественно помахал.
Рутковский сразу сообразил, чего хочет от него пани Ванда, и решил не идти у нее на поводу, но и отказаться не мог. Отказ мог показаться подозрительным — тебе предлагают эфир, соответственно деньги, а здесь никто не отказывается от денег, никто и никогда, каким бы способом они ни были заработаны. Наоборот, чем больше злобы, клеветы и лжи, тем лучше, за это и платили больше, и каждый лез из кожи вон, чтобы угодить начальству.
— Я подумаю над вашим предложением, — ответил серьезно. — Оно кажется мне перспективным, но знаете, иногда тяжело возвращаться в прошлое. Закон творчества: тогда я смотрел на мир совсем другими глазами, однако, надеюсь, вы не будете отрицать этого, писал совершенно откровенно, и именно эта откровенность мешает переделке рассказов. Мне трудно сказать, смогу ли сделать это, однако попробую...
— Теперь вы можете писать все, что хотите, — продолжала настаивать пани Ванда, — и высказывать какие угодно мысли.
«Которые разделяете вы с американскими шефами», — подумал Рутковский.
А вслух сказал:
— Я слышал ваши передачи и знаю, что вы серьезно относитесь к ним. Мне они нравятся...
— Еще бы! — вмешался Сопеляк. — Ванда такая талантливая, она талантливее всех нас! — Нос от алкоголя у него покраснел, глаза слезились. Пани Ванда глянула на мужа раздраженно — он сразу сник и потянулся к бутылке. А Рутковский продолжал:
— Надеюсь, вы понимаете, что писатель не может существовать в безвоздушном пространстве. Все, начиная от образов и кончая идеей произведения, требует крепкой почвы, а я тут только начал пускать корни.