Скобки икса. Литературная критика
Шрифт:
Многие обращали внимание на дисгармоничность системы образов Елены Шварц, наличие в ней будто бы эрзацев. Конечно, автор имеет право создавать собственный мир, однако, к сожалению, старые связи между вещами остаются, что и вызывает чувства несовместимости и противоестественности. Подобное уже вследствие статистических разбросов можно встретить в самых различных текстах. Хуже, если это затрагивает заголовки. В первой строчке стихотворения Драгомощенко говорит об "Агонии лучистой кости в шипящем снеге". Кость вряд ли соответствует свойствам луча, мало кому придет в голову возможность лучистости кости самой по себе, в состоянии агонии кость находиться не может, а намек на неправильное написание словосочетания "лучевая кость" чрезвычайно правдоподобен. Может даже возникнуть мысль об ушибе руки: де прохожий поскользнулся на заснеженной тропе, упал и барахтается… После первой строчки нет тире, а потому с изогнутым
Если читается, как поется, и песня летит в самый зенит, то вообще наплевать на все смысловые неправильности, никому не придет в голову заниматься пустым анализом уже по другой причине.
Поражает чудачеством фраза из очередной элегии:
Сны
Языка огромны.
В отличие от круга Драгомощенко, большинство людей не подвинуты на вопросах языкознания! Для них язык как анатомический орган – нечто более живое и реальное, чем абстракция. И конечно, приведенная фраза указывает в первую очередь на него, что и вызывает комический эффект.
Употребленное в "Китайском солнце" слово "подкрылья" (применительно к насекомым, не автомобилям!) совсем не звучит, будь это хоть только образ. Правда, бывают варианты хуже: Александру Кушнеру не дадут и Шнобелевской премии за то, что он отнес тысячелистник к семейству зонтичных.
Еще один пример из "Солнца": "Как сделать так, чтобы никто не умирал? Изобретение элемента под номером «Х»". Вроде бы простое слово "элемент" здесь оказывается покрытым контекстуальной мерзостью, поскольку неизбежно перекликается с абсолютно неуместным термином "новый химический элемент". Хе-хе! Последний может быть только сверхтяжелым. Радиоактивным. Существующим миллионную долю секунды и пр.
"Пространство между сознанием и телом остается культуре, четкам" ("Кит. солнце"). Какой бы образ здесь ни использовался, это величайший гносеологический ляп, недопустимая гуманитарщина – опять к вопросу о Драгомощенко-мыслителе. И парафизиология восточного типа не даст здесь индульгенции. А вот к философским прозрениям Александра Введенского я бы не стал придираться. Он жил задолго до "информационного взрыва" и необходимых переоценок ценностей, оставаясь достаточно скупым на высказывания.
Написания мягкого знака в окончаниях существительных среднего рода ("явленьи", "тленьи", "прослушиваньи", "бессильем" и др.) выдают частый контакт с переводными виршами. Возможно, это связано и с географией первых лет жизни. Например, Драгомощенко говорил всегда с неким белорусско-североукраинским акцентом: "чАсы" вместо "чИсы", "Язык" вместо "Езык" и конечно "заЯц" вместо нормативнейшего "заЕц". Иногда он обзывал себя южанином, но остатков южно-украинской мовы у него никогда не чувствовалось. Нечто совдружбонародно-гарнизонное – да! Имел честь родиться в Потсдаме.
"На экране плыло облако, которое плыло за окном, проплывавшим по стеариновой плоскости стекла, коснеющего стеариновой плоскостью в пределах допущения перемещением проекции". Ш – Щ – Щ – Щ! Плюс ломаный язык. А был приятный посыл! Аромат Роб-Грийе в предполагаемой, но далекой бесконечности!
И стали они язык холостить… Откуда это? Увы, эксперименты требуют зануления части координат. Если в нашем мире и есть "иные измерения", то, как считают, они весьма малы – много меньше ангстрема. Вот эти-то малые дополнительные языковые измерения куда-то исчезают у многих весьма продвинутых витий, – иначе холсты не измеришь, километры поэм не отмотаешь. Так и в произведениях Д. откровенно отсутствуют блестки живаго великорускаго… Именно в верхнем слое данности, обычно составляющем особо ценимый гламур, связь с жизнью. Собственно говоря, литературный язык Драгомощенко и части его соратников – это вовсе не "великий и могучий", но международный русский язык. Страшная и специально культивируемая далекость от народа, нарочитость, излишняя лексическая "правильность", то есть правильность иностранца! Плюс архивариус. Упрек в книжности, сухости, сходстве текстов с переводами, к сожалению, верен. Меня могут неправильно понять. Возможно ли такое говорить о Драгомощенко?! Общепризнанном литераторе-подвижнике! Повторяю: подразумевается близкая игре диалекта самая верхняя структура языка, его одиннадцатое измерение. Если хотите, нечто вроде последней и завершающей конформации белка. Вы только представьте, что бы вытворил современный редактор с кишащим повторами и плеоназмами барским языком Льва Толстого.
Мы много раз упоминали имя Андрея Белого. Эксперименты экспериментами, но эстетически наиболее состоявшийся прозаический текст Белого – мрачная повесть "Серебряный голубь", ничто иное. Не сверхвеликое мандро московское психопержицкое и задопятово. "Петербург" Белого, случается, издают под одним переплетом с "Мелким бесом" Сологуба. Страшная ошибка! Сологубу удалось гениально переиграть и обыграть, как в шахматы, всю предыдущую русскую литературу, уйти ввысь.2 У Белого кое-что получилось, но и конфуза этим "Петербургом" он породил немало. В начальных абзацах он даже попытался писать бесхитростно… Да не Гоголь он, чтобы такое делать! Прозаический гимн-парафраз Невскому проспекту торжественно провалился. Как и в трилогии "Москва", много странного в этом тексте, осложнения и резкие упрощения перекрещиваются, перемножаются. Никто так и не понял, для чего в авторских словах бородатый атлант неоднократно обзывается кариатидой. Предположим, Белый предвидел грядущую пролетаризацию страны, все его намеренные "офицерa", "пoльта" и прочее подобное отсюда. Более нелепо называние веток, ветвей и сучьев деревьев одним и тем же словом "суки"… По контексту не сразу видно, о каких именно "суках" идет речь. Похоже, Андрей Белый вполне под стать своему персонажу-сенатору пытался хотя бы немного позабавиться плоским юмором. И у автора, и у персонажей до смеха Чехова3 и его героев – миллиард верст. Зато лик Достоевского почти рядом.
Итак, новый век на дворе, но Драгомощенко часто произносит слово "любовь" в бессмысленном значении. Никакого индивидуального наполнения. Это что-то вроде "хорошего человека" из аксеновской "Бочкотары".
А вот постоянно употребляемое Д. нецензурное слово "чарующий". Оно перестает раздражать только тогда, когда его произносишь не по-русски, с драгомощеновским акцентом. Странный долгий слог "чАА" (вместо короткого "чИ"). В Ленинграде Аркадий периодически бывал в литературных кружках Д. Дара и В. Сосноры. О Даре заявлений делать не буду, но сильнейший акцент Сосноры ни у кого не вызывает сомнений. Подобное идет к подобному. Однако нельзя не упомянуть: нарушения В. Соснорой орфографии и синтаксиса весьма изящны, органичны и словно бы взяты из некоего реального интимно-шутливого сленга, вовсе не иностранного. Даже лучшая часть интернетовской олбании отступает и замирает.
Кровь и прочее не играет роли. Важна языковая среда первых трех-четырех лет жизни. Афанасий Фет в качестве поэтической вольности частенько допускал косноязычие, но оно прямо противоположно лихому косноязычию уже упомянутого Айги. Косноязычие Фета – любовь с первого, а не с четвертого взгляда. И никаких упреков кому-то! Биография Демосфена отлично известна. Сирень цветет, когда ее ломают. Аналогично ведут себя язык и литература, особенно русская. А сколько в ней "полуварягов", причем на первых местах.
Пусть Аркадий Драгомощенко часто избыточен, а в вышеуказанном измерении недостаточен, но у него есть заслуга: ему удалось доказать сохранность языковых возможностей. По творчеству многих стихоплетов видно противоположное: после них книгу современной русской поэзии нет-нет хочется захлопнуть и никогда не открывать. Многое определяет не читатель, а слушатель публичных выступлений. Слушатель оживляется, когда читают смешное. У нас на плаву – сатира и юмор!
Ложные темы, спотыкания, недоумения, прочие недостатки относительно приемлемых поэтов прошлого я отношу (как и у Драгомощенко) к различным производным некраткости. Обычно литератор всегда пишет больше, чем надо. Если он вдруг будет производить слишком мало вещей, ограничится изящными миниатюрами, то рискует потерять способность к письму. О вульгарной, чисто практической стороне дела, неразумных требованиях издателей умалчиваю.