Скорбящая вдова [=Молился Богу Сатана]
Шрифт:
– Да слышу, Аввакум, – дверь потайная распахнулась, и в зареве от горна, подобно призраку, явился государь.
Вмиг слезы высохли, глубинный, застарелый страх костлявою рукой до сердца дотянулся и сжал его, и стынущая кровь по жилам растеклась.
Распоп царей боялся еще с младых ногтей. Помазанники Божьи так были всемогущи и так высоко сидели, что мыслились бесплотными, небесными, в лучах, но с грозными очами, как на иконах Спас. Но ежели Господь недостижим был и суть его сокрыта под ореолом таинств, то государь сидел в Москве, на золотом престоле и говорили, коль постоять у врат кремлевских,
Уж за полночь взял сына за ухо, постукавши челом об пол, спросил:
– Ну, раб Божий, Аввакум, желаешь ли еще бежать в Москву и зреть на государя?
– Ох, батюшка, страх и сказать, – с тоской промолвил он. – Желаю еще пуще…
Тишайший из царей в сей час стоял пред ним и в огненном свечении от горна на самом деле чудился бесплотным. Да токмо уж распоп блаженным был и посему не робкого десятка.
– Слышу, все слышу, Аввакум, – взирая мимо, молвил государь. – Печалишься за Русь… И потому из Пустозерска в Москву бежал? Чтоб с нами поскорбеть?
Приблизившись к распопу, он жалостно позрел, вериг рукой коснулся и очи опустил – ну, истинно тишайший. Токмо за образом сиим скрывался ум колючий, таился твердый и суровый дух.
– Здорово, Аввакум.
– Здорово, государь, – он вскинул голову, расправил плечи, спину. – Не чаял повидать…
– Я иногда спускаюсь и слушаю. Вон как заговорил князей, вон как прельстил речами – стоят, дыхнуть боятся. Забыли, что и государь велел… Ты добрый проповедник, муж смысленный, ученый. Сии достоинства давно узрел и потому позволил книги править. Ты помнишь, Аввакум, Печатный Двор?
– Да помню, государь…
– А я забыл, – тихонько рассмеялся он. – Минуло двадцать лет!.. А с кем ты книги правил?
Распоп подвоха ждал – уж больно мягко стелет, но, как и прежде, ответил правдой:
– Со старцем Епифанием. Ну, и с другими…
– Ох, ох, ох! – вмиг опечалился Тишайший. – Не стало памяти. И верно, с Епифанием. Должно, и ныне вы с ним на пару в Пустозерске?
– Еще и Лазарь с нами…
– А был ли с вами на Печатном Арсений Грек?
– Он языкам учил, – промолвил осторожно и локти за спиной развел – веревка плоть уязвила сильней вериг: боль придавала силы.
– Ужели токмо языкам? Я слышал, книги правил по древним спискам…
– Сам он не правил, поелику на нашем уж больно худо говорил и не писал совсем… Следил, чтобы канон не нарушали и правкой не портили писаний, сверял по книгам греческим…
– Но Бог с ним, с Греком, помянули
– Он как судья нам был. Коль спор затеется, так править или эдак, покличем старца, а он уж скажет свое слово.
Тишайший не поверил, однако продребезжал:
– Добро, добро… А кто в бега послал? Должно быть, старец Епифаний?
– Я сам, по собственной охоте! – чуть поспешил распоп. – Сей старец не способен ни слова молвить, ни писать. Твой муж, Елагин, казнил его!
Царь спешки не заметил и лжи не внял – похоже, мыслил об ином.
– Ответь-ка мне, ревнитель благочестья, зачем ты ночью приходил к вдове Скорбящей?
– А денег попросить, – еще сильнее натянул веревку. – По милости твоей расстригли, приход отняли и в ссылку увезли… Детишки голодают.
– И сколь же подала боярыня?
– Да целых семь рублев.
– Немного подала. Столько недель бежал, столь принял мук, лишений… К разбойникам попал! – царь вроде бы жалел. – И токмо семь рублев… Дом оскудел ее иль поскупилась?
– Скупа, мой свет, скупа…
– Но ране щедро подавала. Может, обидел чем? Неосторожным словом сгоряча иль чем иным?
Чтоб вызвать боль сильней, распоп встал на колена, тем самым приподнял себя на дыбе.
– Бранил ее… Сняла вериги, не спросивши благословления, да мыслям грешным предалась.
– И что ж, вновь обрядил вдову?
– И обрядил, и строгий пост назначил. Пусть страсти укротит, измучив тело! Иссохнет в щепку!.. Да пусть в постах умрет, чем во грехах погрязнет!
– Сурово обошелся!
– Ведь я отец духовный и за нее молюсь. А кто порадеет за вдову? Кто душу ей спасет?
– Добро… Поскольку я государь твой, придется о душе твоей радеть, – дрожащим голоском проговорил Тишайший и сделал знак. – Апостол чистой веры… Воистину, беда. Так хитро все сплетаешь – не отличу зерна от плевел. Где правда есть, где ложь…
Князь Воротынский взял веревку и было потянул – с колен поднял распопа – однако бросил, отвернулся.
– Мне не с руки, уволь уж, государь. Эй, Елагин? Бери-ка вервь, тебе привычней…
– Да будет, вздергивай! – распоп его взбодрил. – Оставь сомнения и страсти. На дыбу вешать – нет греха! Поелику мне любо взглянуть на вас, государи, оттуда, сверху!
– Тьфу, дьявол! – князь отступил, перекрестился. – От вида одного дрожит душа… А он смеется! Иван, что встал? Вздымай!
– Что, княже, напужался смерти? – в лицо расхохотался. – Добро, как выдастся минутка, я научу, как с сей молодкой обходиться. Чтоб не являлась никогда, в затылок не дышала! Захочешь посмотреть иль с нею повенчаться – вовек не сыщешь!
– Вздымай! – уже неиствовал Тишайший. – А ты, Одоевский? Что растерялся, князь? Ну, подсоби ему! И, раз-два – взяли! Ну, архимандрит, считай! Обаче не получишь места!
В три счета на пять локтей подняли. Немыслимая боль взломала плечи, стан, толкнулась в голову и там, свернувшись в шар огненный, спустилась в душу. И в тот же миг исторгла страх!
– Спаси Христос! Сие мне благодать, хоть здесь и дымно…
– Ответствуй, Аввакум, куда со Стефаном ходил? За Истиной?
– За нею, государь. За нею я ходил. Со Стефаном, с другими. И ныне в одиночку, бреду, бреду…