Скорбящая вдова [=Молился Богу Сатана]
Шрифт:
– Мужи боярые, вельможи! Да вы же фарисеи! Да вы ж Христа распяли! Придворные лжецы!.. Господь узрит – аукнется обман! И вас – ногами! Подобно гадам поползете, ужалите свой хвост. Геенна огненная вам!
– Ужо я слышу Аввакума! – князь Воротынский встал. – А то притворщик был… Должно, так и случится когда нито, ты мученик, почти святой, а говорят, устами их вещает сам Господь. Он спросит с нас… Но ныне я спрошу с тебя, на то и послан государем. Тебе дозволили кричать – ну и кричал бы, хулил, бранился, вершил свой подвиг. Ты ж возгордился, брат, и сел не в свои сани. Заместо дел духовных залез в державные, где ничего не смыслишь. И навредил зело! Обоз царя пограбил…
– Побойся Бога, князь!
– Откуда ж свиток сей? Тебе же ведомо, чей был
– В дар получил, за труд, – признался Аввакум. – Вот крест святой. Младенца окрестил, усопшего отпел…
– Как ты посмел? – взревел тут Иоаким. – Тебя расстригли и лишили сана! Ты не приносишь благодати Божьей!..
– А ты приносишь?! – не выдержал и огрызнулся Аввакум. – И для сего в святом монастыре не молишься – пытаешь! Огонь – твой дух, железо – крест, а дыба – символ веры!
– Кто одарил так щедро за труды? – вмешался Одоевский. – Покойный цезарь?
– Разбойный атаман…
Князья с архимандритом придвинулись к нему, как вороны к добыче, и клювы приоткрыли, Елагин ухо навострил у горна – все ждали правды. И токмо думный дьяк, лежащий на соломе, стонал сквозь зубы и, помочив тряпицу, прикладывал к челу.
– Ну, сказывай, – дворецкий государя, князь Иван знак сделал Одоевскому – не суйся. – По сговору сей атаман обоз остановил…
– Да ни бывало! Се Промысел Господний. Позвали окрестить, куда-то привезли – деревня, лес кругом… Думал, живым не выпустят, себя отпел. Но за труды воздали, отпустили…
– А ты и не изведал, чем воздали? – князь Одоевский усмехнулся. – Покуда складно врешь…
– Изведал, – распоп сверкнул глазами. – Евангелие Матфея… И в тот же час спросил. Старик сказал, и, верно, не слукавил. Де, мол, семь лет тому, на святочной неделе ходили на большак под Ярославль, обозы грабить. Лазутчик с постоялого донес, обоз купеческий идет, на шесть подвод с сукном, сапожной кожей, скобяным товаром. Однако же при нем пять верховых охраны и ездовые при фузеях: знак верный – серебро везут в Великий Устюг. Где-то в лесах подкараулили и свору прирученных волков спустили. И под шумок отбили воз, а в нем ни сукн, ни кож, ни серебра – рогожею прикрыты два сундука. В них свитки, книги… Тут лиходеев страх объял: с виду обоз купеческий, но судя по начинке – государев. Суровый сыск грядет… Подводу бросили с товаром и утекли. Лишь пару свитков прихватили. Де, мол, обычай, для жертвы надо взять хотя в иголку или клок соломы. И Господу воздать, чтобы не выдал. Еретики! У них закон такой!
– Язычники поганые! – Иоаким посохом потряс. – Крамольники и суеверны!
– Я тако же сказал…
– Где сия деревня? Где их стан?
Распоп расхохотался.
– Под носом у тебя, Акимка! Как будет ведро и дым рассеется – залезь на колокольню. И сам позри! Коли от них Иванову главу позришь, так и с нее сей стан увидишь. Бориска Годунов отстроил верх, так далеко видать! И погрози им сверху! Тебе же недосуг нести в народ ни веру, ни слово Божье, по новому обряду твой крест – каленый прут, а чин отпеванья – цепи!..
– Ну, полно вам! – прервал светлейший князь. – Молчите оба!.. А ты, Елагин, подь сюда. Ответствуй мне, что добыл в сыске. Сколь правды за распопом?
Стрелецкий полуголова передник снял и руки вытер.
– На святки был обоз… Пограблен… Семь лет тому, егда Приданое перемещали…
– В странноприимном доме что сыскал? – прикрикнул князь.
– Там есть догляд… Все верно: как буря началась, мужик приехал, попа искал, младенца окрестить по старому обряду. С печи слез инок и вызвался. По образу похож на Аввакума…
– А свиток был при нем?
– Я ключаря пытал… Покуда инок спал на печи, ключарь суму потряс. Крест деревянный, кадило, масло, требник и кус сушеной рыбы. Да вон сума лежит, все там и есть…
– Деревню поискал?
– Подобных деревень там два десятка, и все в лесах. Где сыщешь правду? – Елагин головой боднул, взбивая смрад. – Как Ирод-царь, ходил, искал младенца, коего распоп крестил…
– Чья вотчина? – князь
– Была за Гришкой Клубовым, придворным ловчим, но своевольник сей по собственной охоте вепрей стрелял в угодьях. Хватился государь, ан нет зверей!.. Разгневался, боярина в опалу, на Вологду услал и вотчины лишил. Теперь твоя, светлейший князь.
– Моя?..
– Пожаловал тебе после похода на поляков. Но люд того не знает, вот и творит разбой. А коли знал бы, в чьей крепости он ныне, ни в жизнь в не посмел…
Стрелецкий полуголова язвил открыто – верно, мстил Воротынскому за то, что был унижен до ремесла палаческого. Ему ли, дворянину, калить железо и вздергивать на дыбу? Ему ль мараться, собственноручно казня распопа?
Князь не внимал, лишь хмурился.
– Печально… След бы людей послать да утвердить порядок. Иль ехать самому…
Тем часом Аввакум хоть и не висел на дыбе, по-прежнему стоял привязанным за локти, однако чуял, пытать с пристрастием не будут, ибо ответами довольны и вера есть ему. Должно быть, полагали, он запираться станет и изготовились поднять на встряску и умучить, ан не пришлось, и самая пора им пытку учинить.
– О том ли ты печалишься, муж государев? – спросил распоп без всяческой обиды. – Когда я к лиходеям в стан попал, мне чудно сделалось. Иванов купол зрю, кресты Успенского собора, а сам как будто бы стою за тридевять земель. Народ кругом хоть и разбойный, но послушать – не темный вовсе и весьма смышленый. Однако же не ведает, кто ныне царь и что в Москве творится: раскол там, не раскол… И тако же повсюду, князь, не токмо в твоей вотчине. Тут страсти при дворе, бояре и князья то думу думают, как бы престол упрочить, кого царем назвать, то насмерть бьются, чтоб рядышком стоять. Идут на дыбу, под топор, в опалу! – дух перевел распоп и, будто бы с амвона, продолжил с новой силой: – А иерархи? Церковь распинают, пытая и казня в сиих подвалах… Что ты, Акимка, морду отвернул? Не пышкай, как медведь, ведь знаешь, истину глаголю!.. Да токмо не хулю, не обличаю ныне, а вкупе с тобой скорбеть готов. До страстей сих московских народу дела нет! Тебе же чудится, ты Моисей и Русь за собой ведешь, как древних иудеев, во Царство Божие! И Никон мыслил так… Опомнись, Иоаким! И оглянись! Позри, кто за тобой идет? Тишайший государь, заморскими попами на дыбу вздернутый? Такие вот князья, бояре, что труса празднуя, готовы свою светлость в крови топить? Что же примолкли, господа? Иль говорю не так, и вам не ведомо палачество?.. А! Знать, совесть не утрачена, знать, стыд грызет, и сии чувства мне по нраву. И потому скорблю со всеми вами! Как вы, тако ж и я повинен в разброде и беспечности, что на Руси творится. Покуда нет войны, и царь с вельможами, и церковь православная, и суть народ – всяк по себе живет. Кто Богу молится, кто правит, кто ниву свою пашет, кует железо, кто промышляет на больших дорогах. И так из века в век!.. Ужель ты скажешь, князь, что государь сиим народом управляет? Иль церковь овладела его душой, и пастыри ведут ее к спасенью?
И палачи молчали. Даже Иоаким, обнявши посох, присмирел, а думный дьяк, стонавший на соломе, вздохнул протяжно и затих. Распоп почуял – час настал! Внимают слову, ибо пришел миг истины, и не его, а он вздымает палачей на дыбу, и речь, разящая их слух – каленое железо.
Но не злорадствовал, а горевал и плакал:
– Покуда вы, бояре, престол делили, а мы дрались и сварились, сколькими же перстами крест творить и сколько «Аллилуйя» петь, народ изверился и вышел из-под власти. Ни веры нет, ни боязни пред Господом. Ни у кого, Иоаким!.. Стада бредут без пастыря, пасутся сами, вкушают тлен и мерзость, а волки тут как тут… Отрепьев Гришка с кем гулял, кого водил с собою? Не православных ли? А жид овин Богданко, вор тушинский, смутил бы Русь, будь крепкой вера? Ведь не разбойников прельстил, и не холопов темных – вас, бояр, князей. И ныне – Стенька Разин?.. Ох, братья, я скорблю! Когда-то мог царю сказать, челом ударить – в сей час же ворчу лишь пред вами. Не слышит меня царь!