Скорбящая вдова [=Молился Богу Сатана]
Шрифт:
– Хох!
Да оборвался звук пастушьей дудки.
И долгим миг сей был. Но кто-то зашептал, признав ее:
– Скорбящая вдова! Скорбящая вдова! А ходит вся в цветном!
Она будто проснулась и в тот час встала – твердь ноги обрели.
– Не быть вдовою мне! – в толпу произнесла и обернулась.
Слуга доверенный, Иван, был за спиною, а тот старик пропал.
– Домой ужо пора. Поедем, госпожа…
Народ плечами раздвигая, он вывел к взвозу, посадил в карету, но шум на Лобном и молва притягивали слух. То выдыхал палач, то вторила толпа, обрызганная
Она лишь затаила дух и первый раз вздохнула, когда карета въехала в ворота. Сама открыла дверь, подножку отвела, спустилась наземь и в тот же час в келейку, к матери Меланье. Старица стояла на молитве, с крестом в руках, с закрытыми очами – отстранена от мира и мирского! В иной бы раз тревожить не посмела, незримой удалилась, но ныне ждать не стала.
– Прости уж, мать Меланья, молитву нарушаю… Да мочи боле нет!
Крест задрожал в руке и веки поднялись – взор пуст был.
– Оглашенная!.. Что там стряслось?
– Устала от вдовства. А ты однажды посулила покликать Досифея и обвенчать меня.
– О, Господи, прости! Всяк о своем – вшивый про баню…
– Ты давала слово, грех отрекаться.
– Что здесь мои посулы?.. А Аввакум, отец духовный… благословил тебя на брак?
– Благословил, егда сидел в Боровске.
– Но где же твой жених?
– Он с нами. И над нами! Покличь священника, венчайте.
Схимомонахиня смутилась и поднялась с колен.
– Да где же он? Я никого не вижу!
– Отныне мне жених – Христос. А я его невеста.
Меланья просияла и стала суетливой.
– Ох, старая карга! Не догадалась сразу!.. Воистину, воистину Христос! Он наш жених, а мы его невесты! Возрадуемся, Господи! И славу воспоем! В сей час и повенчаем! Где Досифей? Где батюшка, сестрицы? А ножницы мои?.. Решилась-таки, матушка! О, слава Тебе, Боже! Вразумил! И очи ей отверз!.. Эй, Досифей? Поди, отец, сюда! Ох, радость-то какая!
– Не суетись, черница, не кричи. Союз мой со Христом и мой постриг должны остаться в тайне.
Мать Меланья выронила крест.
– В тайне?.. Но к чему таить то, чем гордиться надобно?
– Сын мой, Иван, покуда не женат… Мне надобно спасти имение… Все до копейки передать в наследство сыну, егда женю.
– Чтобы спасти имение – обители пожертвуй, сделай вклад. И душенька твоя освободится от мерзких сих забот.
– Я сына нищим не оставлю. Он – боярин.
– Нищим? Экий предрассудок! Да ведомо ль тебе, мой ангел, кого Христос назвал блаженным и Божьим человеком? Беда, коль сын твой станет нищий духом. А бедность – не порок.
– Порок, черница. Злей порока и не сыщешь… Не смей перечить мне! И так довольно нищих на Руси. Куда ни глянь, повсюду тянут руки – подайте Христа ради! И тако ж у престола…
– И по сему святая Русь…
– Я род спасти от разоренья мыслю! Коль у престола нищие стоят, не быть Руси великой, растащат по кускам. А сыну моему престол стеречь!
– Возможно ль в одной длани и голубя держать, и червя земляного?
– Не наставлений я прошу, – она стащила плат и распустила косу. – Хочу избавиться от вдовства. Венчанья
Сколь книг прочел на разных языках, сколь истин почерпнул, сколь мудрости изведал, да не прозрел или Господь не надоумил, чтоб самому писать. Ведь знал, как книги будят разум и сердце жгут поболее, чем пламя, но в мыслях не бывало скорбеть и восхищаться над листом бумаги! Ведь и царю писал, как след слагать персты, и Никону, и много грамоток составил тем, кто старой веры держится – сего не испытал ни разу! Ох, коли в ране ведал, что и грешному способно превращать слова в божественное чудо! Положенные в строчу, они стрелой гремучей пронзают человеческую душу!
Ох, знать бы, и тогда не стал на площадях кричать, ругаться на царя…
Оковы снял Тишайший, на волю отпустил, де, мол, ты боле мне не страшен. Но лишь творение распопа «Жития преподобного старца Епифания» в Москву попало, как в тот же час оттуда указ пришел: взять Аввакума, цепи наложить с колодой, чтоб писать не мог, и спрос учинить с пристрастием, кто дал бумагу, с кем сочинение послал, и ежели оказией был кто-то из стрельцов, купцов иль государевых мужей, то оных под стражу взять и отослать в Москву. А ежли был холоп иль черносотенный, а равно монастырский, иль прочий простолюдин, пороть и с казаками отослать в Сибирь. Боялся царь его!
Распопа в кузню отвели, забили в цепи, однако же чудно – Иван Елагин, вдруг смирный стал. Ему бы должно пытать его, как государь велел, а сей Пилат замочек сделал хитроумный, чтоб избавляться от колоды. Вначале сруб обыскал и отнял все листки, чернила вылил, перья изломал, однако научил при сем, как отвечать, коль станут спрашивать: бумагу сам купил и сочинение послал с оказией – Еремкой Мошниным, стрельцом, который на Крещенье утонул и спроса нет. Де, мол, я тако отписал в приказ. Потом то хлебца принесет отай, огарочек свечи, а то дровец, ночами каменку топить. Или отпустит Аввакума в лес, чтоб сушняка принес, сам же ко старцу в сруб. О чем там говорят, ни Епифаний, ни сам Елагин и словом не обмолвятся. Должно, и палачу бывает худо, от ремесла томится. Господь всемилостив и зрит, в коем рабе еще душа живая, а старец преподобный не брезгует, ибо воистину священник и способен взять на себя грехи Пилата.
А Аввакум хоть на ночь и снимал колоду, да не писал – отняли письменную рухлядь! И посему страдал довольно, в лесу бывая, бересты драл и по болотам лазил, где ночевали гуси, чтоб перьев взять. Еще бузину собирал, чернику-ягоду, давил их, примешивая сажи – чернила получались вельми добры, да токмо для бумаги. А по бересте след гвоздем царапать, сие уж не письмо, но что же делать, коль переполнился словами, коль чувств и мыслей через край? Вместо стола он клал колоду на пень, сидел ночами и царапал, на утро же и сам прочесть не мог и посему бересты отправлял в огонь. Должно быть, от бесед со старцем, Елагин вовсе сдобрился: настал тот час, когда бумагу всю вернул да три листка своей добавил. Ей-ей же, руки затряслись! Едва колоду снял, огарочек затеплил и обмакнул перо.