Скорость тьмы
Шрифт:
— Ратников получил свою бабу? Небось, вылизывает ей раны.
— Да она здесь, за стеной. Не знаю, что с ней делать.
— У вас эта птичка — певичка?
— У нас птичка — невеличка, — хохотнул Мальтус, — Хотите взглянуть?
— Не откажусь, — внезапно возбудился Шершнев.
— Брюква, — Мальтус позвал бритоголового парня, — Пусти господина Шершнева в нашу гостиницу.
Губастый малый отомкнул замок. Пропустил Шершнева в гулкие сумерки, затворил за ним дверь.
Глаза Шершнева привыкли к сумеркам, и он увидел женщину. Она сидела, испуганно отстранившись. На бледном лице темнели болезненным блеском глаза. Губы ее распухли, были обкусаны. На лбу кровенела царапина. Голая шея и полуприкрытая грудь были в синяках и засосах. На шее,
— Здравствуйте, — произнес он, приближаясь и останавливаясь в шаге от женщины. Рассматривал ее пристально, испытывая странное волнение. Волновала ее доступность, беззащитность, следы насилия, оставленные другими мужчинами. Но больше всего волновало незримое присутствие Ратникова, его униженность и поверженность, словно насиловали не женщину, а самого Ратникова, истребляя самую сокровенную его сердцевину. И от этого — сладкое торжество, злая радость, ощущение своего превосходства.
— Вы, кажется близкий человек для Юрия Даниловича? Знаю, знаю, мне сообщили. А ведь мы когда-то с ним были дружны. Были неразлучны. Вместе прошло наше детство. Вместе мы играли, рыбачили, ухаживали за девушками. Странно, но мне нравились те же девушки, что и ему. Восхищали те же книги, что и его. Увлекали те же авантюры, что и его. Он увлекся строительством авиационных моделей, и я за ним. Он зачитывался мемуарами немецких генералов, и я. Он влюбился в симпатичную барышню Жанну Девятову, и я был от нее без ума. Он поступил в лыжную секцию и участвовал в кроссах по заснеженной Волге, и я участвовал. Вы не поверите, но это было как болезнь. Он был моим кумиром, моим идеалом. Быть может, во мне говорила моя женская сущность, и я был в него влюблен? Но теперь, слава Богу, это прошло. Теперь я окончательно выздоровел…
Женщина молчала. В сумраке сверкали ее глаза, полные страха. Шершнева волновал этот блеск, какой бывает у затравленного измученного зверя. Ему показалось, что пространство ангара полно крохотных темных частичек, летучих молекул, которые он вдыхает, и они наполняют его легкие пряным жжением, пьянят и волнуют, как наркотический дым кальяна.
— А ты знаешь, что он предал тебя? — Шершнев перешел на «ты», вглядываясь в высокую обнаженную шею, на которой краснела тесемка, похожая на порез, — Он — такой благородный, безупречный, героический. Весь в служении возвышенным идеалом. Сын Отечества, Герой нашего времени, — он ведь предал тебя. Тебя похитили, чтобы получить за освобождение выкуп. Он не бедный человек, мог бы заплатить за тебя выкуп. И всего-то тридцать тысяч долларов. Не заплатил, подлец. Сослался на какие-то траты. Надо, де, ремонтировать яхту. Надо строить коттедж там, где сгорел стариковский приют. Любимую женщину променять на яхту! Какое падение! Какое разрушение идеала! Ему показали тебя из машины, думали пронять. Но он ни в какую. Говорит: «Она для меня ничего не значит. Певичка из кабаре, мало ли с кем спала». Мне приятно тебе это рассказывать. Мне хорошо. Ты не знаешь, почему мне так хорошо? …
Ему казалось, что частичек в воздухе становилось все больше. Их хаотическое мелькание сменилось полетом в одном направлении. Пересекали пространство ангара, оставляя тончайшие траектории, проникали сквозь крышу, мелькали в свете окна, как мельчайшие крупицы антрацита, и погружались в бетонный пол. Он их вдыхал. Попадая в него, они оседали в нижней части живота, образовывали уплотнение. Это уплотнение начинало жить и пульсировать.
— Был один случай, знаешь? В десятом классе, зимой состоялся лыжный кросс на Волге, на десять километров. Все, как обычно. Старт с красным транспарантом. Толпятся лыжники, на спине номера. Арбитр по одному выпускает их на лыжню, засекает по секундомеру время. Вперед! Беги! Воля, солнце, мороз. Лыжня натерта до блеска. Красные флажки. По сторонам заснеженные берега, сосновые леса. Лети, как птица. Меня выпустили раньше Ратникова, минут за десять.
Мне надо было его победить. Надо, чтобы на школьном вечере девушка Жанна Девятова повесила мне на грудь медаль победителя. Я бежал великолепно, вошел в ритм, лыжи у меня были красные, как длинные копья. Вонзались в лыжню со свистом, задник плотно хлопал, шаг был длинный, скользящий. Раз, раз! Пар изо рта! Кругом блеск, белизна. Обхожу одного лыжника, другого. Когда приближаюсь, начинаю кричать: «Лыжню! Лыжню!» Бедняга не хочет уступать, мельтешит лыжами, сотрясается, как в судороге. Ты ему наступаешь на пятки, бьешь его лыжи своими. Или он тебе уступает по добру — по здоровому, и ты проносишься мимо него, как бог. Или он артачится, ты сходишь с лыжни, в несколько бросков обгоняешь его, кидаешь ему на выдохе оскорбительное слово. Опять занимаешь лыжню. Раз, раз! И он далеко позади.
Прошел половину дистанции, развернулся. И что-то со мной случилось. Сбил дыхание, или не выдержал темпа. Не могу бежать. Воздуха не хватает, сердце грохочет, в глазах фиолетовые круги. Вот бы встать, передохнуть! Невозможно. Приближалось место, где собрались болельщики, и среди них девчонки из нашего класса, и среди них Жанна Девятова. Неужели я на их глазах опозорюсь? Неужели сойду с дистанции? Они уже видны, разглядели мой номер, машут. И тут я слышу сзади крик: «Лыжню! Лыжню!» Это он, Ратников, догнал меня, наступает на пятки. Не хочу его пропускать вперед, не хочу унизительного поражения. А он идет следом, слышу скрип его палок, он начинает бить меня лыжами. Удар, еще удар. Я окончательно сбиваюсь с ритма. «Лыжню! Лыжню!» Затравлено оглядываюсь, вижу его торжествующее лицо, это знакомое мне, одержимое, страстное выражение. Умоляю его глазами. Но он дышит паром, сильный, длинноногий как лось. Я ухожу с лыжни, и он лихо, расшвыривая в стороны палки, проносится мимо. Уходит по накатанной серебристой лыжне, и все ему машут. Я, как калека, проползаю мимо болельщиков, замечаю взгляд Жанны Девятовой. Он полон жалости и презрения. Так смотрят на больную собаку. Никогда не забуду ее презирающий взгляд. Никогда не забуду его торжествующий крик: «Лыжню!» …
Шершнев задыхался от ненависти, от бешенства, оттого, что в нем созревал загадочный плод, который разрастался в животе, выпучивался, просился наружу сквозь пах. Он был беременен. Темные корпускулы залетели в него и оплодотворили. У него обнаружилась матка, и в ней набухал жуткий плод. Случилось непорочное зачатие, но вместо божественного младенца в нем шевелилась рептилия. Он чувствовал ее чешую, ее скребущие лапки, ее заклеенные пленкой глаза.
— И ты хочешь, чтобы я сочувствовал тебе? Хочешь, чтобы я доставил тебя к нему? Да он здесь, слышит нас. Ау, Юра, ты слышишь меня? «Лыжню! Лыжню!»
Шершнев чувствовал, как поселившееся в нем существо прорастает сквозь его плоть, становится больше него, помещает его в себя, в свое ледяное липкое чрево. Это существо исходило пеной, било хвостом, пялило огненные глазища. Он кинулся на женщину, схватил пальцами ее шею, там, где краснела тесьма. Стал давить, слыша хрусты. Бессмысленно повторял: «Лыжню! Лыжню!» Женщина сначала билась, выгибалась животом, а потом обмякла, затихла. Он разжал пальцы, и она плоско легла на топчан, бессильно растворив руки.
Шершнев почувствовал приступ тошноты. Отошел, шатаясь, к оконцу. И его начало рвать, больно, навыворот, зеленой слизью, и ему казалось, что из него выпадают куски чешуйчатого существа.
Когда он покинул ангар, и его увез джип «чероки», губастый парень по кличке Брюква подошел Мальтусу:
— А мужик-то оказался садист, задушил бабу.
— Что, совсем?
— Полный аут. Что с нею делать? Закопать, что ли, там же где этих стрелков закопали?
Мальтус знал, о чем говорит Брюква. Морковникова и Ведеркина, застреливших друг друга у старого котла, оттащили в глубь пустыря. Бульдозер вырыл яму, тела сбросили в рытвину, бульдозер навалил на них груду земли, ржавое железо, строительный хлам, пополнив семейство безымянных, погребенных на пустыре скелетов.