Скрипка Страдивари, или Возвращение Сивого Мерина
Шрифт:
— Да не внук. И не сын. В том-то и дело. А сам. Сам Антон! Ему ведь недавно, если не ошибаюсь, девяносто отметили. Казалось бы — чего волноваться: живи спокойно, какие там ограбления. А он мой мобильный телефон узнал, что, как ты понимаешь, непросто, но — Герой Труда, «За заслуги перед Отечеством», народный-перенародный и т. д. и т. п. — узнал. И прелюбопытная вещь: ни слова про понесенные убытки. Мудрый старик. «Бог с ними, — говорит, — с собой не возьмешь, дети-внуки правнуки и без этого добра проживут, им хватит, за жизнь я им наработал. А вот просьбу мою прошу уважить». — «Какую?» —
Скоробогатов замолчал, прошелся по кабинету, подсел поближе к Мерину.
— Ты ешь бутерброды-то, не пропадать же. И чай.
— А зачем ему?
— Что «зачем»? — не понял полковник.
— Криминалист музыкальный? Разве инструмент какой пропал?
— Да в том-то и дело. В вашем списке, составленном по словам внука, никакого музыкального инструмента нет, так? А список, как ты помнишь, сорок три предмета, вплоть до кофеварки импортной. Вот и я думаю — зачем? Криминалиста я к нему послал, сегодня после трех договорились, но ведь дело-то мы отдаем, вернее, отдали уже, у нас без них выше крыши, теперь «разбойники-грабежники» этим займутся… Но мне… Меня… как бы это поточнее выразиться… заинтересовало, что ли…
— Я понял, Юрий Николаевич. Займусь. И — как рыба.
Полковник долго, не мигая, смотрел на подчиненного. Произнес с несвойственной ему грубостью: «Сказал бы я, что с тобой хорошо делать. Да язык не поворачивается». Потом сел за письменный стол, достал чистый лист бумаги, написал на нем несколько слов и, улыбнувшись, протянул Мерину.
— Свободен.
Сева сломя голову, сбивая с ног встречных милиционеров и не обращая внимания на их ласковые в свой адрес реплики, проскочил километры муровского коридора, подлетел к своему кабинету Черт! Так и есть: заперто изнутри! Звяканье стаканов выдавало многотрудную «оперативную работу».
Во всем огромном П-образном многоэтажном здании Московского уголовного розыска, занимающего несколько кварталов улицы Петровка, нет и, по свидетельствам старожилов, никогда не было ни одного помещения, где бы нуждающийся в уединении человек мог расположиться и предаться размышлениям.
Кроме немногих известных.
Самое удаленное от высоких начальственных кабинетов и в силу этого редко используемое и занял Всеволод Игоревич Мерин.
Осторожно (не помять!) дрожащими от волнения пальцами достал из кармана листок.
Развернул.
На белую бумагу синим скоробогатовским фломастером ровными, почти печатными буквами было нанесено несколько слов. Раз, два, три, четыре… девять.
Появления на свет Марата Антоновича Твеленева родители не планировали. Более того, все произошло вопреки их желанию после старательных попыток всеми возможными способами не допустить развития этого, казалось бы, естественного, Богом освященного процесса продолжения рода человеческого. И виной всему были не черствый эгоизм и детонелюбие Антона Игоревича и Ксении Никитичны Твеленевых.
Они поженились рано — ему только-только исполнилось двадцать, а ей не было восемнадцати. В советском ЗАГСе их не приняли, заявление разорвали,
Три с лишним года их надеждам и неумелым стараниям не суждено было сбыться.
А потом началось страшное — война. И в одночасье все изменилось: думать предстояло о спасении своих жизней, а не о зарождении новых.
Антон ушел на фронт и год без малого, до июня 42-го о нем не было известий.
Ксения Никитична поначалу одиночествовала с видимой легкостью, сутками работала на заводе, спала по три часа, исхудала до родительской неузнаваемости (однажды родная мать помогла какой-то упавшей женщине донести ведро с водой до подъезда и пошла дальше, не признав в ней дочь). К концу 41-го все ее сослуживцы уже что-нибудь да получили с фронта: кто похоронку, кто весточку жизни, счастья, надежд… Она — ничего. И тогда пришло решение — туда же, к нему, в это незнакомое, страшное пекло.
Взяли ее без вопросов — всем было ни до кого: готовились к самому худшему.
Она, вынося из-под пуль, перевязывая, спасая раненых излазала на животе все Западное Подмосковье: Солнечногорск, Клин, Волоколамск, Лотошино, Рузу, Можайск, Наро-Фоминск… — не перечтешь. Вглядываясь в небритые, измученные болью, окровавленные солдатские лица, видела, сколько их, молодых, старых — всяких, — навсегда останется здесь без братских даже могил, слегка припорошенные лишь белым саваном снега; и сберегая в памяти весь этот кошмар как спасение от последней и самой страшной потери, она тем не менее продолжала верить, ждать и исступленно, бессознательно сутками напролет как молитву повторяла: «Где ты? Где же ты? Где же ты? Где ты? Где? Где? Где?..»
И когда в первый месяц лета страшного еще, о победе не помышляющего, миллионами непогребенных тел корчащегося 1942 года волею Волшебной Судьбы они оказались вместе — ни авианалеты, ни бомбовые всполохи, ни грязь и кровь, ни даже неизбежность скорой разлуки (надолго ли? нет ли? навсегда?) — ничто не могло разомкнуть их объятий, оторвать друг от друга, заставить прервать безумие свалившегося на них счастья, осознать, наконец, неизвестность предстоящего, которое через мгновение может обернуться небытием.
Господь же давно слышал их мольбы о первенце, но, видимо, все как-то руки не доходили, слишком часто рожали в те счастливые (как многим тогда казалось) предвоенные годы, всем сразу помочь не споспешествуешь. А тут простаивать приходится, больше года уже бездействовать — не хотят исполнять материнский долг свой под пулями да танками те, кому рожать предназначено — как тут не помочь страждущим.
Но не подрассчитал малость Всемогущий, не учел одной малости: убивают друг друга народы, никак уняться не могут, может, и не уймутся вовсе, пока всех себя не уничтожат. И тогда — конец света. Не до размножения.