Скрябин
Шрифт:
ПРИЛОЖЕНИЕ
М. К. Морозова
ВОСПОМИНАНИЯ ОБ
АЛЕКСАНДРЕ НИКОЛАЕВИЧЕ СКРЯБИНЕ
1
Зимой 1895/96 года я познакомилась с А. Н. Скрябиным. Его привез к нам В. И. Сафонов, директор Московской консерватории, его учитель и Друг. Василий Ильич уже задолго до этого много говорил нам о своем ученике Скрябине, как о большом таланте, называя его «русским Шопеном». Сафонов не только восхищался талантом Скрябина, но и любил его и даже «носился» с ним. Мы, заранее уже подготовленные, очень обрадовались появлению Василия Ильича со Скрябиным. Это было в одно из воскресений днем, когда у нас в течение многих лет собиралось к завтраку большое общество. Скрябин вошел очень скромно, в его манере здороваться была даже церемонность, и сел в стороне. Я его внимательно в это время разглядывала, но, конечно, старалась это делать незаметно. Он имел болезненный вид. В его внешности в то время еще не было видно тех особенных для него характерных черт, его манеры держать голову вверх и его летящей походки, с которыми связался в воспоминании о нем его образ. Наоборот, его движения были скорее скованными и вид его казался подавленным. Он сел один к столу, руку положил на стол и все время делал легкие движения кистью. Я это хорошо запомнила, потому что на руках у него были надеты красные шерстяные напульсники (связанные его бабушкой, как я после узнала). Выражение глаз его было совершенно отсутствующее и даже страдающее; видно было, что ему очень скучно и не по себе. Вот все, что сохранилось у меня в памяти о нашем первом знакомстве. В дальнейшем мы встречались у В. И. Сафонова, где я часто бывала. Там я услышала впервые музыку и игру Скрябина. Вещи его меня поразили своей красотой, тонкостью и изысканными гармониями. Внешне они казались навеянными Шопеном, но в то же время в них ярко проявлялся какой-то своеобразный, присущий Скрябину, характер и особенные гармонии. Игра его производила прямо чарующее впечатление. Скрябин посещал изредка музыкальные вечера, которые часто бывали у нас в доме. Помню один из таких вечеров, на котором играл знаменитый в то время пианист Иосиф Гофман. На этом вечере
2
В течение 1902 и 1903 года я брала уроки у Скрябина и часто с ним виделась. Эти постоянные встречи и занятия с Александром Николаевичем меня очень с ним сблизили. В Скрябине была необыкновенно повышенная, интенсивная духовная жизнь, которая неизбежно сообщалась каждому, кто близко стоял к нему. В нем была какая-то окрыленность, огромная вера в достижение цели, в победу, любовь к жизни и вера в ее прекрасный смысл, поэтому атмосфера, которая создавалась в общенье с ним, была какой-то особенно радостной. Кроме того, он был так человечески прост, ласков, экспансивен, полон оживленья, часто шаловлив и весел. Он был так щедр, никогда не скупился играть вам часа два подряд, если вы жаждали слышать его музыку, рассказывать свои мысли, если вы хотели понять что-нибудь, что вам было неясно. Кроме того, благодаря его экспансивности и сообщительности, вы непременно посвящались во все самые интимные и мельчайшие подробности его жизни, во все качества и недостатки его, он становился для вас живым, близким и дорогим человеком, которого вы начинали горячо любить. Это создавало особенную теплоту кругом него. Самая внешность его была очень изящна и привлекательна и приобрела с годами отпечаток какой-то особой, изысканной тонкости. Особенно запечатлевались его глаза; большею частью с приподнятыми бровями, глаза, какие-то опьяненные той внутренней, интенсивной игрой творческой фантазии, которая была ему так свойственна, иногда отсутствующие, как бы ушедшие в себя, а иногда вдруг ужасно оживленные, бедовые, даже шаловливые и добрые. Также походка его была очень характерна: воздушная, стремительная, почти летящая вперед, и манера держать голову вверх, слегка закинутой назад. Все тело его казалось таким легким, почти невесомым. Очень симпатичны были вихры на макушке, которые никогда не слушались и иногда торчали в разные стороны, на что Александр Николаевич часто не на шутку сердился. В общем, в его образе ярко сплетались две противоположные черты: с одной стороны, напряженная одержимость одной идеей, причем эта идея имела грандиозный, мировой размах, с другой — в жизни он был почти ребенком. Особенным же и лучшим, что было в нем, была, конечно, его музыка и его игра. Его игра была совершенно волшебная, ни с кем не сравнимая. Сколько красоты, нежности и певучести было в звуке, какое pianissimo, какая тонкость нюансов. Какая-то нездешняя легкость, как будто он отрывался иногда от земли и улетал в другие сферы, «к далекой звезде» (как он сам раз сказал про полет в 4-й сонате). Также его фразировка имела очень своеобразный характер, несколько нервно-повышенный, слегка капризный и порывистый. Конечно, я говорю о его игре в интимной обстановке, тут он как бы творил свои вещи! Наоборот, эстрада и большой зал парализовывали его. Я помню, что как-то раз за ужином, в Москве, после концерта, он говорил мне даже с некоторой иронией над самим собой: «Как же это, я готовлю себя к мировой роли, а выйти на эстраду перед публикой для меня всегда настоящее страданье!»
Из его произведений, кроме многих прелюдий и этюдов, мне лично особенно дороги 4-я соната и 3-я симфония, которые были им написаны за то время, о котором я говорю, и которые он так часто мне играл. С этими вещами связано для меня лучшее время общенья моего с Александром Николаевичем. И в 4-й сонате, и в 3-й симфонии проходит та же тема какого-то созерцанья или мечты, борьбы, освобожденья и полета. 3-я симфония, «Божественная поэма», как бы отражает представленье Скрябина о мироздании. Мне кажется, что это единственное произведение Скрябина, где есть тема природы. Музыка симфонии удивительно красива, несколько напоминает Вагнера. 4-я соната есть, по-моему, чистое произведение скрябинского духа, чудная вещь и необыкновенно цельная, вылилась у него как будто одним вдохновением. Я очень часто слушала за все это время игру Александра Николаевича, так как он почти всегда оставался после урока и садился за рояль. Это было отдыхом для него, как он говорил. Я так живо помню большую анфиладу чуть освещенных комнат, большой зал в полумраке, у самого рояля маленькая лампочка с бронзовым рефлектором, освещающим клавиатуру, и мечтательную тонкую фигуру Скрябина. Необыкновенно задумчиво звучала первая тема второй части 3-й симфонии, постепенно звуки росли, расширялись и доходили до огромного подъема. Я пряталась где-нибудь на диване в уголке, в совсем почти темной гостиной и оттуда наблюдала Александра Николаевича, боясь пошевелиться, чтобы не нарушить очарования. Что это была за музыка! Мне кажется, что я слышу ее и сейчас! И — когда Александр Николаевич начинал играть что-то необыкновенной красоты, но мне незнакомое, тогда я спрашивала «что это», и он говорил: «Это из моей будущей оперы». Меня часто поражало его лицо, когда он играл. Видно было, что он забывал все окружающее и уходил своей мечтой куда-то, глаза смотрели вдаль, как будто поверх всего, и по
Александр Николаевич говорил о своем большом сочинении, о своей «опере», как он ее тогда называл, но эта опера вырастала у него в мировое событие, которое должно преобразить мир. Он сам станет центром мира через свое искусство и зажжет все человечество огнем творчества. Искусство сольется с жизнью и преобразит ее. Необыкновенен был тот подъем, которым прямо горел Александр Николаевич, та устремленность к одной цели. Когда он говорил, глаза его были то мечтательны, то блистали радостью, то казались опьяненными мыслью о борьбе и о победе, в которую он так верил. Я в то время еще мало была знакома с его «ученьем», не все еще понимала, но то, что он говорил, тот размах мысли и фантазии, который в нем был, и эта вера в победу творческой силы человека открывали мне какой-то бесконечный горизонт, и я чувствовала, что рамки моей духовной жизни раздвигались, и это вызывало такой подъем, такое желание жить и действовать, какого я еще не переживала до того времени.
Один раз Александр Николаевич обещал мне ближе познакомить меня со своим «учением» и пришел на целый вечер с большой тетрадью, в целый лист писчей бумаги, переплетенной в темный переплет. Это были его записи, наброски отдельных мыслей, часто выраженных схемами и геометрическими рисунками. Меня очень поразили эти схемы, линии и сферические рисунки, которые он чертил. Как странно сочеталась в нем философская фантазия с таким стремлением рационализировать, так сухо приводить все свои мысли к математически точным схемам.
Скрябин часто заходил к С. Н. Трубецкому, который руководил его философским чтением. Я помню, что Трубецкой ему советовал начать с «Введения в философию» Паульсена, потом читать Куно Фишера, Виндельбанда и свой курс древней философии. Александр Николаевич сообщал мне об этих книгах, и я очень добросовестно их читала. Александр Николаевич особенно много никогда не читал, он брал книгу, схватывал ее суть, принимал или отвергал ее. Но изучать что-нибудь было ему несвойственно. Вообще, философия не была для него кабинетной работой, она была всей его духовной жизнью. Вся «его» мысль, «его» цель была ему ясна и в нем заключалась целиком. Ему только нужно было толкование той или другой детали своей мысли, уяснение или подтверждение ее. Я не помню также Александра Николаевича читающим какое-нибудь литературное произведение. Конечно, его мысль получала толчок или развитие от соприкосновения с другими мыслителями. Например, я помню его беседы о Ницше, Вагнере, Фихте и Блаватской. Каждый из этих мыслителей оставил некоторый след на развитии мыслей Скрябина. Но больше всего любил Скрябин живую философскую беседу, ей он предавался с большим увлечением.
Я действительно счастлива, что судьба дала мне возможность слышать часто музыку Скрябина и его беседы, которые давали большой толчок моему развитию. Эти два года, проведенные в частом общении со Скрябиным, одно из лучших воспоминаний моей жизни.
3
В это же время я часто бывала у Скрябиных и подолгу беседовала с Верой. Скоро мы стали очень откровенно говорить друг с другом. Передо мной открылась жизнь Веры, полная самоотвержения и преданности Александру Николаевичу. Почти ежегодно у нее родились дети, она была полна забот, денег было очень мало. Дети и домашние заботы оторвали ее от музыки. Всю зиму я видела ее дома в одном и том же более чем скромном бумазейном платьице, она во всем экономила, лишь бы Сашеньке можно было сшить сюртук у Мейстера, тогда очень хорошего и дорогого портного. Александр Николаевич, надо сказать, был большим франтом. Я помню его, делающего визиты, всегда в очень хорошо сшитом и отглаженном сюртуке, в очень высоком бело-накрахмаленном воротничке, в лайковых темных перчатках, очень церемонным и светским. Вера и в концертах, и в гостях всегда была очень скромно и просто одета. Отношения их сложились так, что Александр Николаевич жил своей жизнью, но ничего не скрывал от Веры. О каждом своем легком увлечении он сообщал во всех подробностях Жуче. Александр Николаевич звал Веру Жучей (от Жучка, из-за очень черных и блестящих волос ее). Вера очень перестрадывала все это, но как-то безответно относилась, как бы считая своим долгом все принимать и терпеть как необходимое и нужное для развития таланта Александра Николаевича. Она считала своим долгом дать ему свободу. О своем духовном мире, свои мысли и чаяния Александр Николаевич, конечно, также сообщал Вере, но тут он не встречал ни того понимания, ни той экспансивности и энтузиазма, которые ему были так нужны. Вера сама это чувствовала и сама иронизировала над собой, над своей, как она говорила, «тупостью». Ей очень хотелось познакомиться с философией, разобраться самой и понять мысли Александра Николаевича. Она как-то летом писала мне: «Начала читать одну философскую книгу, не знаю, осилю ли, начало поняла, а что будет дальше неизвестно». В другом письме она мне писала: «Что касается философии, то дело плохо. Ничего не понимаю. Страшно неспособна!» Скромность, искренность и чистота ее были прямо удивительны. И такою она осталась на всю свою жизнь. Перед Александром Николаевичем как художником и творцом она преклонялась, но к его замыслам о Мистерии, которая преобразит мир, к его вере в свое назначение она относилась с недоверием и страхом, боялась его «сверхчеловеческой», как она всегда говорила, задачи. Она была очень здоровой и рассудительной, и это была та черта, которая отдаляла от нее Александра Николаевича и заставляла его искать общения с другими.
В 1902 году Александр Николаевич преподавал в Екатерининском женском институте. Там у него училась Маруся Б., очень хорошенькая и смелая девушка лет 17-ти. Она совершенно вскружила голову Александру Николаевичу, завертела его так, что он даже считал своим долгом развестись с Верой и жениться на ней. Я помню, как он постоянно забегал ко мне поговорить об этом и часто просил меня послать записку и ждал, пока посланный вернется с ответом. Но Маруся Б. разрубила сама этот узел, вдруг уехав в Петербург, что было совершенно неожиданно для Александра Николаевича. Оттуда она раза два приезжала повидаться с ним, проводила с ним очень весело несколько часов и опять уезжала. Александр Николаевич был восхищен ею и даже впоследствии вспоминал с восторгом часы, проведенные с ней. Эта история наделала шума и подняла много сплетен. Александра Николаевича обвиняли в неблагородном поступке. Я знала подробности этого события еше совсем с другой стороны; подруга Маруси Б. была моей родственницей и рассказывала мне об этом подробно, зная мою близость к Скрябиным. Без сомнения, инициатива всецело принадлежала Марусе Б., она не останавливалась ни перед какими средствами, чтобы увлечь Скрябина и заставить его потерять голову. Она даже побилась в этом об заклад со своими подругами. Она добилась своего, а потом взяла и уехала. Безусловно, Александр Николаевич мог увлечься и потерять голову по свойству своей увлекающейся натуры, особенно когда он подвергался такому энергичному нападению, но, чтобы он действовал сам, преследуя цель увлечь или соблазнить кого-нибудь — это было совершенно исключено. Вера была посвящена во все подробности этого события, Александр Николаевич иначе не мог.
В том же 1902 году приехали в Москву Татьяна Федоровна Шлёцер со своим братом Борисом Федоровичем. Приезд их произвел огромное и глубокое впечатление на Скрябина. Они приехали из Брюсселя, специально желая познакомиться с ним, музыку его они хорошо знали и очень увлекались ею. Кроме того, Борис Федорович учился на философском факультете Брюссельского университета, был философски образованный человек. У Александра Николаевича в это время совершенно не было близкого человека, в то же время специалиста, с которым он мог бы обмениваться своими философскими мыслями постоянно и в интимной обстановке, что ему было очень нужно. С. Н. Трубецкой, хотя очень любил Скрябина и очень высоко ставил его талант, но был слишком большим специалистом и ученым, с которым трудно было всегда общаться. А тут явился молодой человек, увлеченный его музыкой и близкий его идеям. Сестра его, Татьяна Федоровна, по словам Скрябина, очень интересная девушка, очень восприимчивая к музыке и к философии. Александр Николаевич страшно высоко их ставил и был совершенно побежден их культурностью, независимостью их суждений и взглядов, их энергией. По характеру, по внешнему воспитанию и по красивому французскому языку они были скорее европейцами, что очень нравилось Скрябину. Борис Федорович скоро уехал, а Татьяна Федоровна осталась и брала уроки у Скрябина. Постоянно встречаясь, они скоро увлеклись друг другом, и у них завязались близкие отношения. Вскоре после приезда Татьяны Федоровны в Москву Александр Николаевич меня пригласил к себе с тем, чтобы познакомить с ней. Я хорошо помню, как я пришла и мы втроем с Верой сидели в гостиной и ожидали прихода Татьяны Федоровны. Позвонили, и Александр Николаевич побежал открывать дверь и вдруг вбежал растерянный и стал нас звать: «Идите скорей, Татьяне Федоровне дурно!» Потом он опять побежал и привел ее очень бледную, едва державшуюся на ногах. Ей, оказывается, очень трудно было взойти так высоко по лестнице на 4-й этаж. Скрябин жил тогда угол Мерзляковского и Хлебниковского переулка, дом 1. Александр Николаевич мне раньше говорил, что она очень слабого здоровья, даже наклонная к туберкулезу. Теперь я могла наблюсти, что это вызывало с его стороны очень бережное отношение к ней и заставляло его как-то особенно заботливо суетиться около нее. Мне показалась Татьяна Федоровна очень интересной. Она была темная брюнетка, довольно смуглая, с очень красивыми, большими томными глазами. Ее портил очень небольшой рост при крупной голове и крупных чертах лица. Мне показалась она умной, очень сдержанной и скорее холодной. По рассказам Александра Николаевича, я скоро поняла, что Татьяна Федоровна разделяла все его философские мысли, принимала их всецело. Это обстоятельство, в связи с ее увлечением его музыкой и независимостью ее взглядов, которая очень импонировала Александру Николаевичу, все это вместе произвело неотразимое впечатление на него. Он встретил впервые на своем пути женщину, которая отвечала всем его духовным требованиям и которая в то же время шла на все для него, ничего не требуя от него. Я думаю, что Татьяна Федоровна была умна и с большой волей, она знала, чего она хотела и, по-видимому, скоро поняла мягкий и уступчивый характер Скрябина. Он был одинок в своей личной жизни, в духовном отношении, и не встречал в Вере глубокого понимания своего творчества. Но в то же время он имел в ней бескорыстного, преданного друга, оберегавшего его покой, не делающего ему никаких сцен и упреков. Он пользовался с ней полной свободой, которая ему была так нужна для разнообразия впечатлений и переживаний. Мне кажется, что для Скрябина, для его натуры, это было необходимо. Когда Александр Николаевич стал мне говорить о своем сближении с Татьяной Федоровной, то я с большим интересом и сочувствием отнеслась к этому, думая, что эти отношения не примут глубокого характера. Но скоро меня начала пугать серьезность этого сближения, а также пугала мысль о том, что это могло привести к необходимости разрыва с семьей. Он стал уже об этом говорить. Вера все это знала, но она твердо надеялась не то, что это лишь увлеченье, которое может пройти.
Не могу не упомянуть, что в 1903 году, в марте, исполнялась 2-я симфония Скрябина под управлением В. И. Сафонова, который, как всегда, положил все силы на исполнение симфонии и очень много поработал над ней. Концерт прошел с большим успехом. После концерта мы поехали вчетвером, В. И. Сафонов, Скрябин, молодой музыкант Ф. Ф. Кенеман и я ужинать в ресторан «Эрмитаж», в отдельный кабинет. После ужина Ф. Кенеман сел за рояль и все время играл, а Василий Ильич, видимо, решил поговорить со Скрябиным о том, что его беспокоило. Он очень горячо говорил и даже волновался. Я помню хорошо, что он как бы внушал Александру Николаевичу, что он должен ценить свою семейную жизнь, свою жену, которая его так любит и дает ему полную свободу. Что он не должен бросать консерваторию, что тогда он сам лично ему будет во всем помогать, исполнять его произведения и устраивать концерты. Скрябин послушно сидел и слушал, потом вдруг вскочил, близко, близко подсел к Сафонову и стал гладить его обеими руками по щекам, целовать и приговаривать нежные слова, благодарить, шутить и смеяться. Сафонов тоже рассмеялся, и остальной вечер прошел очень весело.