Скрябин
Шрифт:
Сам Иннокентий Анненский о блаженном мире богов, который «смотрит» на земные беды, скажет устами Гермеса из драмы «Лаодамия»[71]:
…Нам интересен пестрый
И шумный мир. Он ноты нам дает
Для музыки и краски для картины:
В нем атомы второго бытия…
И каждый миг, и каждый камень в поле,
И каждая угасшая душа,
Когда свою она мне шепчет повесть,
Мне расширяет мир… И вечно нов
Вспомним скрябинские записи! «Я» страдает даже в мире, который им же и создан, поскольку без волнений, тревог, несчастий вечная жизнь станет однообразным довольством, то есть худшим в мире наказанием.
Но Скрябин не просто «показал» в симфонии преображение земных страданий в «ноты для музыки» богов, «Ада» — в «Рай»[72].
Боги улыбаются, когда люди плачут. «Божественная поэма» «восходит» от людских страданий к радости творчества. Композитор и сам захотел уйти навсегда в «Божественную игру», сам попытался стать небожителем.
«Земную жизнь пройдя до половины,
Я оказался в сумрачном лесу…»
Почти это же устами Данте мог сказать до Третьей симфонии и Скрябин. Для Данте середина жизни — 35 лет. Для Скрябина — 33, возраст Христа. К этому возрасту он и подошел в 1904-м. Середина жизни, ее «сумрачный лес» — это начало восхождения. Преодолеть сумрачность, начертать путь к свету — вот была его задача. И спешил он с «Божественной поэмой» не только потому, что диктовали сроки и обязательства. До Рождества, до своих 33 лет, он должен был дать и свое «Евангелие», свою «Благую весть».
Сам он настолько вжился в «Божественную поэму», что, купаясь в «божественном», утратил всякую человеческую осторожность. Но — как прикоснувшийся к небожителям — стал обостренно чувствовать свою судьбу.
Анненский, великий лирик и выдающийся ученый, в котором пересеклись глубокое знание античности и любовь к художеству, последнюю драму, «Фамира-кифаред», написал тоже на античный сюжет. Здесь, словно предчувствуя свою судьбу, а еще более — судьбу собратьев, поэтов-символистов, изобразил, чем заканчивается попытка «достичь миров иных». В античный сюжет он вложил свое понимание поэзии, музыки, искусства вообще.
Фамира, которого эллины считали наряду с Орфеем зачинателем эпической поэзии, славился игрой на кифаре. Среди земных соперников он не имел равных. Дерзкий кифаред отважился бросить вызов Музам. За поражение он готов заплатить любую цену, в случае победы — хочет стать их возлюбленным. Уступившего в состязании Фамиру Музы лишили музыкального дара и ослепили.
Этот сюжет у Анненского прочерчен и сложнее, и тоньше. Фамира тянется к музыке неземной — именно поэтому хочет состязаться. Но, услышав ее, он еще до вступления в борьбу осознает свое поражение. Его лишают музыкального дара. И сам Фамира, желая из последних сил «удержать» воспоминание о божественных звуках и поняв, что высшее наслаждение для него ушло безвозвратно, лишает себя зрения.
«Фамиру» Анненского можно прочитать и как предсказание судеб русского символизма: пытаясь достичь высшей реальности, символисты лишь ослепляют себя. Но можно прочесть и как предостережение всякому, кто хочет приблизиться к миру «небожителей».
«В «Фамире», — комментирует эту драму Вячеслав Иванов, — в моменты последней катастрофы судеб человеческих мы видим глядящийся с небес в зеркало мира эфирный лик улыбающегося Зевса. Поразительный образ! Знает ли благой отец богов и людей, что все эти дольние боли и гибели суть только пути к возврату в отчий дом преображенного страданьями человека — Геракла, или освобожденного Прометея, с ивовым венком мира на голове и железным кольцом покорности на руке? Или же это просто юмор, ирония небожителей над человеком?..»
Скрябин «перешел» черту земного. В «Божественной поэме» он рассказал о действительных страстях жизни и перешел к «божественной игре». Третья симфония — это был и рассказ о своей миссии. Пока Скрябин лишь говорит: я способен играть живыми страстями, потому что я уже прикоснулся к иному миру.
Но Фамира, коснувшийся иного мира, выжег себе глаза. Что ждало Скрябина на этом пути? Всякого смертного, по-настоящему коснувшегося «миров иных», ждет возмездие. Скоро его дыхание ощутит и Александр Николаевич Скрябин.
* * *
В Париж он приехал в ноябре и пробыл там, вдали от семьи, до конца года. Желтые парижские туманы, поиски жилища, хлопоты по устройству концерта, все новые и новые знакомства, странная, «двойная» жизнь его сердца, творчество — все переплелось, спуталось, скомкалось. Внешняя жизнь «небожителя» полна нелепой суеты и душевной «сутолоки». Но это лишь «верхний слой» бытия композитора. В глубине — ощущение перемены: он живет, «как хочет», он полностью раскрепощен. И в этой «нечеловеческой» свободе — и то очарование, которое испытывают его собеседники, и — пока едва различимая, но скоро ставшая явью «нечеловеческая жуть».
10/23 ноября он пишет жене в Везна:
«Еду и все думаю о тебе, моя дорогая, хорошая Жученька! И ночь эту плохо спал из-за тебя же! До тех пор не успокоюсь, пока не получу от тебя приятную весточку, пока ты не напишешь, что ты умница и ведешь себя хорошо! Пора тебе стать человеком и взять себя в руки. Смотри, кругом у всех сколько неприятностей, даже несчастья, и все-таки не только находят силу перенести, но еще и радуются!»
Попытка расстаться с женой по-хорошему. Она чувствует, что их семейной жизни приходит конец, нервничает, тоскует, у нее опускаются руки. Он тоже понимает, что шаг его в сторону от семьи может быть опрометчив. Да, какое-то время он будет присылать деньги, но ведь его семье — жене и детям — нельзя надеяться только на это. Вера Ивановна должна обрести самостоятельность, и он готов всеми силами помочь: «Будь паинька, моя дорогая, хорошая! Советую тебе тотчас же приняться за свое исправление. Во 1-х, начни серьезно заниматься. Меня теперь нет, тебе никто не мешает. Сделай расписание на все часы дня, причем 3 1/2 а еще лучше 4 удели на игру. Также читай непременно. Можешь абонироваться в библиотеке и брать, что тебе нравится. Это недорого стоит, да сколько бы ни стоило. Часа 2 в день гуляй. Иногда езди в театр и концерты. Таким образом время пройдет незаметно, а там и я нагряну и сделаю тебе экзамен строгий, престрогий! И снаряжу тебя в концертное путешествие, если захочешь!»
О ее самостоятельных концертах он думает всерьез, потому и проходил с ней, отрабатывал в деталях «произведения Александра Скрябина». Тем более что Вера Ивановна — замечательная пианистка, она сможет «показать себя». На следующий день он снова шлет свои наставления, тревоги, радости: «Напиши же, Жученька, напиши поскорее, моя душенька, я ни за что не в состоянии приняться, пока не узнаю, что ты чувствуешь себя хорошо и принялась тоже за дело. Помни, милая, работа даст тебе все-все, чего ты захочешь, — и радость, и блеск».