Скрябин
Шрифт:
С какой тяжестью на сердце Вера Ивановна должна была читать эти строки! Быть может, глотая слезы, бежала она по наспех написанным фразам, где ее муж выказывал заботу о будущей ее самостоятельности и — значит — будущем одиночестве:
«Ты теперь стала играть совсем иначе, гораздо глубже, зрелее, несравненно музыкальнее. Я все сделаю, чтобы помочь тебе выбраться на дорогу, даже Сафонову напишу специальное письмо о твоих успехах. Какие неприятные дни я пережил! Успокой же меня».
Он явно тяготился ею, тяготился вообще какими-либо обязанностями, вообще своим прошлым. Его несло куда-то в будущее, неизведанное, вряд ли похожее на эти парижские туманы с желтым светом фонарей, но в неразберихе каждого дня пока мало было настоящего света.
«До свиданья, моя дорогая, дорогая, мой дружок милый, подожди, я тебя вылечу от гноенья, и полетишь ты у меня. Ты и не подозреваешь, какие радости тебя ожидают. Жизнь — колесо; вертится, вертится. Целую тебя, моя прелесть, и милых деток…»
Эти письменные поцелуи «на бегу», этот жуткий афоризм: «жизнь — колесо; вертится, вертится», эта фраза, которую, если не знать хорошо Скрябина, можно было бы принять за издевку: «и полетишь ты у меня».
Жизнь для Веры Ивановны и впрямь была как колесо: все ее интересы вращались вокруг Скрябина, их детей, потому и забросила свои концерты. Он же — летел, не разбирая дороги, летел и не мог остановиться.
В Париже он ищет пристанища. В городе он чувствует себя неуютно, ему не хватает воздуха и тишины, к тому же отели дороги, дороги и квартиры.
Встречается с музыкантами, художниками, вообще «людьми культуры». Пытается что-нибудь узнать о возможности дать симфонический концерт, и суммы, которые он слышит, другого могли бы повергнуть в уныние. Он же — «вертится, вертится», обзаводится друзьями, находит понимание, интерес, желание помочь. Из России приходит сообщение: за 3-ю и 4-ю сонаты ему присуждена Глинкинская премия. Сумма — 500 рублей — не могла разрешить главной трудности, без которой концерт был немыслим. Денег было слишком мало. И, узнав от жены, что Морозова, и без того дававшая ему «стипендию», готова помочь с концертом — исповедуется Маргарите Кирилловне в своих ожиданиях и сомнениях:
«Не думайте, что я рассчитывал на Вашу поддержку, когда ехал в Париж. Но дело в том, что каждый год в ноябре я получал из Петербурга премию за мои сочинения. Премия эта учреждена Беляевым (так называемая Глинкинская). Последние 2 года я получал по 1500 рублей, и у меня были основания думать, что и в этом году мне выдадут столько же. Но случилось иначе, я получил всего 500 рублей. Расходы по устройству концерта (с оркестром) 1700 рублей. Я думал, когда рассчитывал получить 1500, добавить 200 и дать концерт. Видите, я нарочно говорю Вам все подробности, — проще и откровеннее поступить нельзя. Если Вы хотите помочь мне, то я приму Вашу поддержку, но… с большими условиями»[73].
Условия Скрябина просты и очевидны: если сумма эта «стеснит» Морозову, то не надо и никакого концерта, а если эта тысяча рублей возможна, то только взаймы.
В письме к жене о той же Глинкинской премии — совсем иные слова:
«Жученька! Не велика штука бородавка, а все к носу прибавка! И за 500 спасибо! Я не только не удивился, но и не ожидал большего».
На самом деле — вряд ли вообще что-либо «ожидал» или «не ожидал» в эти дни. Теперь, после «Божественной поэмы», судьба вела его, и Скрябин предчувствовал, что концерт так или иначе, а все же как-нибудь «устроится». Надо лишь добыть известности, побольше покрутиться среди музыкантов. Здесь, с неизбежностью, он не мог не испытать разочарований. «Да, Россия — это страна музыки, — слышит он от французов, — там теперь много больших музыкантов. И первое место принадлежит, конечно, Глазунову».
Что пробуждалось в нем, когда звучал этот панегирик Александру Константиновичу? Уязвленное самолюбие? Снисходительность к мнению тех, кто столь «глух» к музыке? Надежду в скором времени все поставить на свои места, чтобы Франция узнала, наконец, и Скрябина? Скорее всего — легкую иронию «небожителя», взирающего с космических высот на бестолковое «искание истины» маленьких жителей Земли.
Он мотается по Парижу и пригородам, желая найти, наконец, сносное — тихое, удобное и недорогое — пристанище и, устав от поисков и ненужных трат и нехватки времени, въезжает в дорогой отель на Елисейских Полях. Успевает сходить в оперу и послушать «Валькирию» (отзыв в письме к Татьяне Шлёцер показывает, сколь далеко он отошел от Вагнера: «Впечатление совершенно такое же, как и от «Зигфрида». Намерение всегда выше исполнения. Как и в «Зигфриде», есть 2–3 момента очаровательных, все остальное ужасно скучно»). «Глушит» письмами тоску Веры Ивановны, и его ласковые обращения — из письма в письмо, — составленные вместе, похожи на «заговор»: Жука, Жуча, Жученька, Жучерынька, Жучок! Уговаривает и возлюбленную, и за его увещеваниями — все то же стремление «напитать» ее своей энергией и уверенностью: «Танище, мое хорошее, дорогое! Зачем такое малодушие! Слезы! Как не стыдно!! Я допускаю только слезы жалости. Будем бороться с пошлостью, действовать, а не предаваться унынию. Мы всегда вместе, не забывай этого!»
В своих посланиях к любимой «Танюке» он чудит совершенно по-детски: старательно меняет почерк, чтобы не вызвать на ее голову новых упреков со стороны родственников, которые с неодобрением наблюдали за увлечением племянницы. Но «детская конспирация» Скрябина оборачивалась одними неприятностями. Постоянно думая о почерке, он забывал наклеивать марки на конверты, и вместо косых взглядов родственников Татьяна Федоровна вынуждена была встречать их ворчливые придирки, поскольку за письма рассеянного влюбленного им приходилось еще и доплачивать.
С Татьяной Федоровной Скрябин делится и творческими переживаниями.
«Какой дивной красоты монолог я сейчас записал. Танюша, зачем ты не со мной! А впрочем, так лучше. Когда мы увидимся, сколько будет нового тебе показать! Я опять поднят необъятной волной творчества на такую высоту! Я задыхаюсь, я блаженствую, я дивно сочиняю. Время от времени я отрываюсь от работы, чтобы подумать о тебе и хотя мысленно поделиться с тобой.
Знаешь, чем я теперь занят? Я вырабатываю новый стиль, и, какая радость, выходит так хорошо! Помимо содержания, самый размер возбуждает; иногда это действие до такой степени сильно, что кажется, будто содержания и не нужно. Воображаю, что будет в соединении с музыкой!»
Он пишет поэтическую часть будущей «Поэмы экстаза». Он упоен. Его сочинение возбуждает в нем невероятный подъем. Если бы он знал, как бледно, вычурно и странно будет выглядеть его поэзия рядом с настоящей, музыкальной «Поэмой экстаза», которой только еще суждено появиться…
Вероятно, поначалу он стремился к соединению своей музыки и своих стихов. Почему он откажется от этой идеи? Посмотрит позже на свое поэтическое творчество более трезвым взглядом? Или поэтический текст слишком «теснил дыхание» его музыке, ритмы которой будут и разнообразнее и свободнее ритма его стихотворной поэмы? Впрочем, и стихи эти претерпят немало изменений, прежде чем автор посмеет их опубликовать[74].
В декабре в Париж приезжает Татьяна Федоровна. Скрябин не знает, сколь заметные перемены в своей жизни ему придется пережить. Пока он все еще «в полете» и «вертится», излучая свои творческие чаяния на окружающих. «Все это время я, как угорелый, слонялся по разным местам», — пишет он Вере Ивановне. И тут же — о швейцарском композиторе Доре, который страшно Скрябиным заинтересован, который таскает русского музыканта по своим знакомым, стараясь всячески их заставить обратить на него внимание. «Третьего дня, — пишет Александр Николаевич, — я вышел с ним из дому в 11 часов утра и вернулся только в 1 ночи. Все время вместе, утром у организатора, потом завтрак, потом в магазин Belon, исполнение 3-й симфонии композиторам (20 человек), потом обед у француза-художника (не знаю даже имени его) и, наконец, концерт, где я встретил массу знакомых».