Скворешниц вольных гражданин
Шрифт:
Стихотворение это написано в 1912 г. Мотивы «бегства» поэта и грозящего ему «осуждения» словно бы приобретают в контексте биографического момента также и довольно конкретный характер, к коему, однако, смысл общего никоим образом не сводится. Об этом решительно напоминает черновой набросок более поздней поры — второй половины 1910-х гг., когда обстоятельства были уже совсем иными; заглавие — «Перевал»:
…И вижу днесь (прозрачна даль в горах) С моей вершины На дне долины Как просто все и пусто! Душный прах! ЛегкаДля поры I мировой войны жизнь Вяч. Иванова чем дальше, тем более характеризуется личной дружбой и умственным союзом с такими ревнителями православия, неославянофильства и платонизирующего «онтологизма», как о. Павел Флоренский и особенно В. Ф. Эрн. Последний был, судя по всему, что мы знаем, человечески — благодаря своей очень чистой и сильной воле — значительнее, чем его философские труды, хотя и последние достаточно оригинальны и существенны, чтобы на исключительно богатой панораме русской мысли той поры завоевать ему свое, только ему принадлежащее место. Раннюю смерть Эрна в 1917 г. Вяч. Иванов воспел с очень высокой хвалой духовной высоте покойного друга («Оправданные», «Деревья»). Поразительно одно высказывание поэта в разговоре с Альтманом от 15 июня 1921 г.; на слова Альтмана о соловьевском влиянии на Иванова тот возражает: «Больше гораздо влиял на меня Эрн» [55] . Для Бердяева сближение поэта с неославянофильскими философами выглядело как одиозный шаг навстречу «стилизованному православию»(заглавие бердяевской рецензии на книгу Флоренского), как странное и неорганичное погружение в почвеннические аффекты; по счастью, несогласия тематизировались не только в публичной полемике, но и более доверительным, а подчас домашним и юмористическим образом [56] . Темпераменту и жизненной установке Вяч. Иванова была далека боевая задиристость «викинга» Эрна, выразившаяся в его нашумевшей статье «От Канта к Круппу» («И как гром его угроза / / Поражала кантиан», — читаем мы в шуточной балладе про философа); еще дальше была ему монологическая замкнутость Флоренского. Однако это было самое славянофильское время в жизни поэта, что находит отклик также в стихотворениях на злободневные темы [57] ; правда, стихотворения эти немногочисленны, и в сугубо иерархизированном ивановском корпусе они занимают подчиненное место; в сборники они не включались. Трагедия 1914 г. состояла, между прочим, и в том, сколь многим властителям дум по всей Европе примерещилось, будто война — горькое, но спасительное лекарство от самых разнообразных недугов, действие коего все поставит на место. Подобные мысли были тогда у людей столь почтенных и столь несхожих, как, скажем, Шарль Пеги во Франции и Томас Манн в Германии. Вяч. Иванов связывал с войной надежды на усвоение Россией и вообще «славянством» британского чувства личной свободы («Байронизм как событие в жизни русского духа»), на «славянскую мировщину», т. е. освобождение Польши и ее примирение с Россией… Мы могли бы сказать с несколько невеселой улыбкой: он «славянофильствовал с оттенком либеральным».
55
Альтман М. С. Разговоры с Вячеславом Ивановым. С. 68.
56
Ср. письмо Бердяева Вяч. Иванову от 30 января 1915 г. («…свое языческое чувство жизни Вы теперь прилаживаете к церкви, как к женственности и земле», публикация А. Б. Шишкина в кн.: Вячеслав Иванов: Материалы и исследования. С. 140), а также опубликованный В. Проскуриной рукописный журнал 1915 г. «Бульвар и переулок» в журн.: Новое литературное обозрение (1994. № 10. С. 173–208.), где Бердяев иронически говорит об «эрноподобных».
57
Ср.: Баран Х. Первая мировая война в стихах Вячеслава Иванова / / Вячеслав Иванов. Материалы и исследования. С. 171–185.
Как бы то ни было, однако, именно в контексте публицистического реагирования на злобу дня военных лет Вяч. Иванову довелось, между прочим, сделать нечто, выходящее далеко за пределы расхожей антинемецкой фразеологии, — а именно, предсказать на два десятилетия вперед феномен гитлеризма. Вспомним, как он еще юношей ужаснулся «Фаэтоновой» гордыне в облике последнего немецкого кайзера. Теперь, когда «Фаэтон» уже поджег мир и направил к погибели свою колесницу, но покамест все еще правил ею, когда Адольф Гитлер еще был абсолютно никому не ведомым младшим офицером, — Иванов уже описывал, во-первых, будущий германский тоталитаризм, во-вторых, будущий германский антисемитизм, который оставит далеко позади все прежние гонения на евреев. Речь идет о двух статьях, которые обе вошли в сборник «Родное и вселенское»: «К идеологии еврейского вопроса» (1915) и «Легион и соборность» (1916). То обстоятельство, что Вяч. Иванов не только не был вульгарным германофобом, но по обстоятельствам своей биографии тяготел именно к немецкой культуре, придает его прозрениям особую остроту. В первой статье он не просто осуждает антисемитизм, как это и приличествует верному ученику Владимира Соловьева, но и выражает особую тревогу по поводу новейшей германской формации, как он выражается, «романтиков арийства». Сегодня, когда весь мир знает, что романтики арийства в конце концов устроили Освенцим, слова Вяч. Иванова могут показаться всего лишь разумными, не более того. Но тогда Освенцимом вроде бы и не пахло, немецкие евреи были со времен Бисмарка едва ли не самыми благополучными, эмансипированными и ассимилированными в мире, от своего германского отечества они ждали всех правовых, материальных и культурных благ и в свою очередь готовы были за него умирать; для националистов во Франции и в Англии — читай хоть антидрейфусаров, хоть Илэри Беллока — евреи были плохи именно тем, что симпатизировали всему немецкому [58] ; в 1914 г. еврейские газетыв Германии провозгласили войну святым делом — свободные немецкие евреи идут на Восток освобождать своих собратьев, томящихся под игом черты оседлости и погромов; даже и позднее, на самом пороге гитлеровской поры, предвосхищавший в других отношениях национал-социалистическую идеологию Освальд Шпенглер еще будет рекомендовать «естественный» союз «немецкого меча» и еврейского финансового гения, каковым и предстоит вместе приводить в порядок мир. И вдруг Вяч. Иванов с очевидной тревогой говорит — когда еще, в 1915 г.! — про «троянских деревянных коней германского изделия», коим предназначено "индо-германизировать" мир». Как тут не подивиться? А во второй статье мы встречаем пугающе точное описание тоталитаризма: «Что-то серединное и главенствующее как бы исторгнуто из целостного сознания личности, атрофировалось в ней и увеличило своей энергией мощь сверхличных, направляющих центров муравьиного царства». Несмотря на все успехи тогдашней немецкой социал-демократии, поэт прогнозирует для Германии не социализм, а именно национал– социализм: «Из всех видовых соединений наиболее сильным в наши дни — более сильным, чем само "классовое сознание", — оказалось соединение по признаку национальности, и старая национальная идея в ее сочетании с еще старейшими формами государственной принудительности, была положена в основу национальной кооперации нового типа — в германстве…»Временами язык, которым пользуется Вяч. Иванов, говоря о Германии, совсем уже поразительно напоминает лексикон 1945 г. — «…Вдохновение демонов, ныне и, даст Бог, временно, до дня внутреннего раскаяния бесноватой нации, одержащих германство…». Отметим, что хотя размышления на политические темы занимают у поэта, как правило, место периферийное, точность этого прогноза, как кажется, не была для него случайной или необычной. Есть и другие примеры в том же роде. Скажем, разговаривая в Баку с Моисеем Альтманом о мотивах, побуждающих Анатоля Франса занять прокоммунистические позиции, Вяч. Иванов в нескольких фразах набросает картину предстоящего роста германской угрозы и соответственной потребности для французских патриотов в прагматическом союзе с русскими большевиками [59] , — а в это время бессильная Германия будет пока лежать в развалинах, и если кто станет искать союза с советской Россией, так именно она…
58
Разумеется, необходимо учитывать впечатление, произведенное на Вяч. Иванова отголосками разгоревшегося более чем за три десятилетия до этого в Берлинском университете «спора об антисемитизме» («Antisemitismusstreit», см.: Лаппо-Данилевский К. Набросок Вяч. Иванова «Евреи и русские»… С. 183–184). Но живая память о столь давнем событии, к тому же имевшем место еще до приезда Вяч. Иванова в Берлин и потому не вошедшем в круг его конкретных, непосредственных впечатлений, вовсе не является само собой разумеющейся и скорее сама нуждается в объяснениях, чем что-либо объясняет.
59
Запись 10 апреля 1921 г. (Альтман М. С. Разговоры с Вячеславом Ивановым. С. 65).
* * *
Поэтическое творчество этих лет в значительной мере продолжает почин «Нежной Тайны». В сущности говоря, не будет слишком рискованным предположение, что если бы судьба сборника 1912 г. повторила судьбу «Сог ardens» и публикация затянулась, то ряд стихотворений, введенных позднее в последний сборник «Свет вечерний», мог бы расширить тонкую книжку «Нежной Тайны». Принципиально новая творческая инициатива тех лет — «Человек», рождавшийся в военном 1915 г. и завершенный в революционные годы 1918–1919 гг. Это, как обозначил ее жанр сам поэт, «мелопея» — философская поэма со связным течением мыслей, но поэтически построенная как цикл лирических стихотворений (термин «мелопея» симметричен известному термину «эпопея»). Организация этих стихотворений внутри целого является очень специфической. Вообще говоря, для символизма, и европейского, и русского, характерна ясно артикулированная ориентация на подчинение лирического текста высшему единству цикла; Вяч. Иванов практиковал это, начиная с «Кормчих звезд», разбитых на множество разделов, каждый из которых имеет свой мыслительный сюжет, а порой, как «Парижские эпиграммы» или «Дистихи», объединены также единством формы. В этом отношении характерно его пристрастие к венкам сонетов [60] . Но в «Человеке» построение специфично даже на этом фоне. В первой, второй и четвертой частях симметрично расположены вокруг оси этой части стихотворения (хотя принцип симметрии в первой части несколько иной); внутри каждой пары имеется смысловое единство (на фоне поступательного смыслового движения в масштабе всей части и всей мелопеи в целом), оба стихотворения имеют одинаковый метр и одинаковый объем. Первая часть имеет заглавие «Аз есмь», вторая — «Ты еси»; это размышление о смысле самосознания как дара, который вне любви к человеческому и Божьему «Ты» превращается в проклятие Люцифера — «…замкнутого Я / / Самодержавную неволю». Благодать — сказать «Ты еси»:
60
Ср. замечание в статье Бахтина «Искусство и ответственность»: «Возможна и синтетическая лирика, не замыкающаяся в отдельных себе довлеющих пьесах, возможны лирические книги ("Vita nuova", отчасти сонеты Петрарки, в новое время к этому приближаются Вяч. Иванов, "Stun-denbuch" Рильке)…» (Бахтин М. М. Литературно-критические статьи. М., 1986. С. 18).
Свершается Церковь, когда
Друг другу в глаза мы глядим…
Третья часть — «Два града» — по форме венок сонетов, представляет собой историософское размышление о пути человечества как вечном споре, по слову Бл. Августина, между любовью к себе, доведенной до презрения к Богу, и любовью к Богу, доведенной до презрения к себе. Написав эту часть, поэт склонен был в 1915 г. считать мелопею доведенной до конца; ее печатание задержалось, потому что о. Павел Флоренский предложил свои толкования, да все не представлял их. И вот в четвертой части, первоначально незапланированной, — «Человек един», Вяч. Иванов берет еще более высокую пророчественную ноту, предрекая новый опыт существенного, сверхлично-личного всечеловеческого единства живых и мертвых:
Вас, колыбельные могилы, Возврата позднего посул, И вас, как океанский гул, Живых бушующие силы, — Днесь равночисленный звездам, В грядущем и былом единый, Как половину с половиной Смыкает целостный Адам…Все завершается Эпилогом — видением живого храма, составленного из семейств человеческих душ, и переложением известной православной молитвы к Святому Духу.
* * *
О падении русской монархии Вячеслав Иванов, никогда, как и большинство людей его круга, самодержавию не сочувствовавший, не имел причин сожалеть. Одно время предполагалось, что ему вместе с Бальмонтом должен быть заказан новый гимн республиканской России; не так уж легко вообразить себе поэтов, работающих вдвоем, во всяком случае, гимн этот так и не был написан. Однако среди стихотворений 1917 г. есть такие, которые довольно явственно приближаются именно к жанру гимна:
Созрел на ниве колос: Жнецов, Господь, пошли, И пусть народный голос Вершит судьбу земли — Твоим веленьям верен, Твоей лишь воли друг… Блужданием измерен Путей вселенских круг. И с тем пребыть, что было, И жить, как встарь, — нельзя. Недавнее постыло; Обрывиста стезя. И мгла по придорожью, И под ногою — мгла… Найдет ли правду Божью, Сгорит ли мир дотла?…Любопытно вообразить себе, что у нас мог бы быть примерно такой гимн. Однако шло другое время, и с ним другие песни.
Ответ Вячеслава Иванова на Октябрь семнадцатого года вносит в разноголосицу русской поэзии совсем особую ноту. Прежде всего, это очень взрослый голос, голос человека, для которого история началась не сегодня и даже не вчера. Его отрешенное спокойствие не похоже ни на восторги Блока и Андрея Белого, ни на проклятия Дмитрия Мережковского, Зинаиды Гиппиус или Ивана Бунина. Характерен поэтический отклик на строки Г. И. Чулкова: «Ведь вместе мы сжигали дом, / Где жили предки наши чинно…», относящийся к 1919 г.:
Да, сей костер мы поджигали, И совесть правду говорит, Хотя предчувствия не лгали, Что сердце наше в нем сгорит. Гори ж, истлей на самозданном, О сердце-Феникс, очаге, Свой суд приемля в нежеланном, Тобою вызванном слуге. Кто развязал Эолов мех, Бурь не кори, не фарисействуй. Поет Трагедия: «Все грех, Что действие». Жизнь: «Все за всех!» А воля действенная: «Действуй!»