Сквозь ночь
Шрифт:
И он, покусывая губы и все больше бледнея, рассказывает, как познакомился, и как «встречался», и как в конце концов понял, что они друг другу не пара, нет общих интересов, что он ее не любит и что, как он выразился, «из совместной жизни толку не будет».
— Та-ак… — завершаю его рассказ тяжким вздохом. — Ну, а теперь как расхлебывать думаешь?
И тут все поворачивается непредвиденно: подняв на меня глаза, он покорно спрашивает:
— А ты бы как посоветовал?
— Прежде надо было советоваться! — плоско язвлю я, чтобы выиграть время. Но от вопроса уже никуда не денешься.
— Нет, — отвечает он. — Работает.
Желая, видимо, окончательно прояснить для меня картину, он рассказывает, что девушка не бог весть какая, внешностью ничего, но довольно ограниченная, «середнячка», после десятилетки в вуз не попала, пошла на чертежные курсы. Мать тоже работает, машинисткой.
— А отец? — спрашиваю, все еще возясь с бутылкой. Перед ответом отмечаю некоторую паузу.
— Отца у нее нет. На фронте погиб, что ли…
Тотчас же перед глазами у меня всплывают прыгающие прядки крашенных перекисью волос, дырочка в перчатке, я снова теряю самоконтроль и кричу Мите, что он негодяй, мелкий трус, что, будь жив у девочки отец, он отхлестал бы его, как щенка, и т. д. и т. п. Митя выслушивает все молча, покусывая губы. Затем наступает требовательная тишина. Я зачем-то беру с полки книгу, тут же швыряю ее на тахту, передвигаю телефонный аппарат с края круглого столика на середину, подхожу к окну и спрашиваю, вглядываясь в морозные узоры:
— А что… это самое… давно случилось?
Сын понимает меня возмутительно быстро.
— Всего два месяца, — без промедления отвечает он.
— Так…
Я молча барабаню пальцами по стеклу, и, право же, можно подумать, что передаю свои мысли с помощью азбуки Морзе: чуть погодя Митя за моей спиной говорит:
— Я, между прочим, предлагал ей, но она отказалась. Пусть теперь пеняет на себя.
— Что предлагал? — яростно поворачиваюсь я, хотя прекрасно знаю, что именно. — Что предлагал? — повторяю свой фальшивый вопрос еще яростнее. — Да как ты смеешь…
— Ну, знаешь, отец, — говорит Митя, поднимаясь. — Я хотел с тобой как мужчина с мужчиной, а ты…
— Вон! — кричу я, не помня себя. — Вон отсюда!
Секунду он стоит окаменело, бледный, а затем, рванувшись, выходит, сильно хлопнув дверью. Я еще долго не могу унять дрожь в пальцах. Хожу из угла в угол, потирая руки. Собираю рассыпавшиеся карандаши. Зачем-то передвигаю с места на место вазочки, пресс-папье, модель токарного станка, подаренную мне к пятидесятилетию. Хорошо еще, что Нины нет дома.
Она приходит в начале двенадцатого, пахнущая морозом. Масса впечатлений: Кочарян читал главы из «Крейцеровой сонаты».
— Ты знаешь, Синька, — возбужденно говорит она, опускаясь в кресло и трогая ладонями горящие щеки, — это место: «Няня! Он убил меня!» — просто потрясающе. Так и стоит перед глазами.
А у меня перед глазами стоит иное. Хмыкаю что-то невпопад, но она, кажется, ничего не замечает. В столовой Анна Иванна стучит посудой.
— Митенька занимается? — спрашивает Нина.
— Не знаю, — бормочу я, делая вид, что ищу какую-то книгу на полке.
— Он давно пришел?
— Давно.
Она выходит, шурша платьем. «Подалась клуша к цыпленочку», — усмехаюсь я, захлопывая ненужную книгу.
Через несколько минут в двери появляется круглое лицо Анны Иванны:
— Ужинать, Исидор Кузьмич.
Выхожу в столовую, зябко потирая руки.
— Не понимаю, что это с Митенькой, — озабоченно говорит Нина. — У него темно. Нездоров, что ли?
— Они, наверное, спать легли, — говорит Анна Иванна. — Я им туда кушать давала.
— Почему «они»? — осведомляюсь я у висящей над стулом люстры, с шумом отодвигая стул. Усевшись, перекладываю с места на место вилку, двигаю шеей, будто меня душит воротничок, и бормочу: — Они, им, их величество…
— А как же? — растерянно спрашивает Анна Иванна. Ее круглое лицо розовеет от неожиданности.
— Он, он, он! — громко повторяю, ударяя вилкой по столу в такт словам. — Уважайте же себя, в конце концов! Мы здесь все одинаковы, лично я пришел в этот город в холщовых портках и босиком, понятно? И зовут меня не Исидор, а Сидор, прошу запомнить!
Анна Иванна молча пожимает круглыми плечами и выходит. В глазах ее под очками блестят слезы.
— Что с тобой, Синя? — понизив голос, спрашивает Нина. — В чем дело? Не понимаю. Зачем ты обижаешь человека?
— Обижаю? — протяжно переспрашиваю я. — Сколько еще лет мы из себя рабство выколачивать будем, скажи мне?
— Ешь, ради бога, — пожимает плечами Нина. — Какая тебя муха укусила?
Заставляю себя промолчать. Кладу на тарелку кусок ветчины, ковыряю вилкой.
— Горчицы дать? — спрашивает Нина.
— И так горько.
Она снова пожимает плечами и продолжает есть, и меня раздражает то, что она держит вилку в левой, а нож в правой, как на банкете, и нарезает ветчину аккуратными квадратиками, намазывая каждый горчицей, и жует не открывая рта.
А потом мне становится жаль ее, и я с грустью смотрю на одряблевшую кожу ее шеи и рук, на морщины на лбу и у носа, и гусиные лапки у глаз, и на все другие вестники старости, особенно заметные в такие вот часы, Вечером, при ярком свете люстры в столовой.
Прежде чем пойти в спальню, еще долго вожусь у себя в кабинете: ставлю на места книги, роюсь в ящиках, открываю форточку. Беру с подоконника газету, оставленную сыном.
Фотография автоматической линии для термической обработки инструмента занимает весь низ первой страницы. Линия действительно неплоха. Это — сложная группа умных механизмов, для управления которыми требуются всего лишь два оператора; они также изображены на снимке: девушка в кокетливо повязанной косынке и парень с угрюмым лицом, в халате-спецовке и при галстуке. Посмотрев на снимок, прячу газету в ящик и отправляюсь в ванную. Там долго стою под душем, разглядываю свои сухие, широкие в кости руки, впалую грудь с запутавшимися в волосах блестящими каплями и ноги, сохранившие заметную кривизну — память полуголодного детства. Растягивая время, тщательно вытираюсь простыней, надеваю халат и наконец выхожу, неся в руках одежду.