Сквозь ночь
Шрифт:
Дома, когда отец с матерью засыпали, я осторожно, стараясь не скрипнуть, приносил из кухни керосиновую лампу и, поставив ее на табурет рядом с кроватью, пускал в дело свой перочинный нож.
Страницы надо было разрезать осторожно, не наделав заусенцев. Нихнасовы родители и так уж косились на меня, чуть не обнюхивая каждую книжку. Но какое же было наслаждение, запустив лезвие ножа внутрь, выждать, секунду-другую, не зная, что ждет тебя впереди. Быть может, какая-нибудь потрясающая душу картинка с бородачами в кожаных чулках, широкополых шляпах или узких клетчатых панталонах. Они мчатся верхом, продираются сквозь заросли, выглядывают из корзин воздушных шаров, стоят,
Погасив накоптившую, давно уже ненужную лампу, я засыпаю. Книжка спрятана под изголовье, осталось еще пятьдесят, семьдесят, сто неразрезанных, полных неведомого страниц. И еще что-то смутно-прекрасное впереди. Ах, да!.. Завтра не надо идти в школу. И послезавтра — тоже. Каникулы…
Но я снова отвлекся в сторону — где же собаки?
Я еще не проснулся, но знаю, что они здесь. Даже с закрытыми глазами я вижу их. Они сидят на полу у кровати, рядом. Сидят и терпеливо ждут, чуть клоня набок головы, прислушиваясь и приглядываясь, только Паганель временами едва слышно поскуливает — выдержки не хватает. Я томлю их минуту-другую, не шевелясь. Но провести их не так-то легко. Вероятно, у меня дрогнули ресницы, — вот они уже колотят по полу хвостами, все трое, даже Шарик своим обрубком. Я осторожно приоткрываю один глаз — готово: Паганель прыгает первым, за ним — старшие…
Они ошалело топчутся по мне, сбивают в комок одеяло, больно скребут когтями, лижут лицо, покуда я, сорвавшись, не сигану в окно. Они вылетают вслед, будто выпущенные поочередно снаряды, и мы все мчимся навстречу новому дню со страшным лаем и улюлюканьем.
Мы пролетаем сквозь дыру в заборе — прямо в генеральский сад. «Генеральским» он называется потому, что владел им раньше какой-то старик генерал, кажется отставной, давший деру еще пять лет тому назад, когда в город входили буденновцы. Здесь кроме яблонь, слив, груш и черешен растут каштаны, акация, миндаль и еще какие-то нездешние деревья, названия которых написаны латинскими буквами на почерневших цинковых табличках, прикрученных проволокой к нижним ветвям. Кроме того, в саду есть безрукая статуя женщины с отбитым носом и полуразвалившаяся беседка, стоящая над затянутым ярко-зеленой ряской прудом.
В пруду этом, прежде глубоком, рассказывают, утопилась когда-то, еще в мирное время, генеральская дочь, которой не разрешили выйти замуж за бедного. Мать ее вскоре померла, а сам генерал пил горькую и ходил один по саду, не пуская никого на глаза. Однажды он подкараулил ребят, залезших через забор, рвать черешню, и саданул в них дробью из охотничьего ружья. Я сам видел одного из этих ребят на речке — у него вся спина в синюю крапинку.
Зато теперь можно без всяких бегать по задичалым дорожкам, врубаться в заросли чертополоха, падать, задыхаясь, в высокую, влажную от росы траву. Вот я и лежу, зарывшись в нее. Собаки лежат рядом, вывалив языки. Булька и Шарик явно удовлетворены пробежкой. А Паганель ждет еще чего-то. Он весь напрягся и не отрываясь глядит на меня, насторожив свои полтора уха (половину левого он недавно потерял в какой-то драке). Клочковатая черно-белая шерсть его, набравшись росы, свалялась, нос измазан землей, в хвосте полно мусора и колючек, но все это, кажется, нисколько его не беспокоит. Поскуливая от нетерпения, он глядит на меня, призывая отчубучить еще что-нибудь. Взяв в зубы прутик и сделав свирепое лицо, начинаю ползти. Шарик, снисходительно зевнув, поднимается и уходит. Булька — за ним. А Паганель, всерьез насторожившись, ползет рядом, — так мы и выползаем, вдвоем на открытое место, прямо навстречу Станиславу, размахивающему своей косой.
Станислав, человек неопределенного возраста, с серой бородкой, морщинистым темным лицом, в жилете и замусоленной холщовой фуражке, служил когда-то у генерала садовником. Живет он по-прежнему в деревянном флигеле генеральского дома. В самом доме, с облупившейся штукатуркой и мезонином, живут теперь жильцы.
Мне очень неловко, что именно Станислав увидел меня ползущим с прутиком в зубах. Быстро поднявшись, произношу:
— Доброе утро.
— Доброго здоровьечка…
Прислонив косовище к сгибу локтя, он сыплет махорку из кисета в свернутую фунтиком козью ножку.
— Потерял тут где-то ножик вчера… — Я чувствую, как теплеет лицо. — Вот ищу, ищу…
— И хороший был ножик? — прищуривает один глаз Станислав. Обслюнив козью ножку, он достает из жилетного кармана кремень, огниво и нитяной фитиль, продетый сквозь медную трубочку. В кооперативе давно уже сколько угодно спичек, но Станислав почему-то предпочитает «кресать». Прижав коричневым пальцем фитиль к кремню, он ловко ударяет огнивом и, чуть потрясши рукой, закуривает. В воздухе начинает приятно пахнуть махоркой. Опасаясь продолжать разговор насчет ножика, я решительно сворачиваю:
— Покосить не дадите мне?
— Гм… покосить? — хмыкает Станислав. — Что ж… Бери, коли охота.
Покрепче сжав отполированное Станиславовыми ладонями косовище, я размахиваюсь — вжжик!.. Подлая трава, пригнувшись, ускользает и распрямляется как ни в чем не бывало. Еще раз — вжжик! — то же самое…
Паганель, усевшись и чуть клоня голову, провожает глазами взблескивающее лезвие. Розовый, влажный язык его вздрагивает, пасть оскалена, — кажется, будто он на: смешливо улыбается. В прищуренном глазу Станислава тоже притаилась улыбка. Пустив ноздрями махорочные сизые струи, он спрашивает:
— Тебе, сынок, сколько лет?
— Одиннадцать, двенадцатый…
Вздохнув и поплевав на козью ножку, он берет у меня косу. Шаг — вжжик, шаг — вжжик… Высокая трава покорно ложится аккуратными полукружиями. Шаг — вжжик, шаг — вжжик…
— В твои года я уже от батька не отставал. И косить, и скирду вывершить мог, и за плугом, бывало, приходилось…
Пройдя еще два-три ряда, он останавливается.
— А теперь, понятное дело, все переиначилось. Время теперь другое… — поясняет он со вздохом и, вытащив из кармана брусок, принимается править косу.
Я вспоминаю, что ничего не ел сегодня. Солнце поднялось уже высоко. Представляю, как мне нагорит!..
О том, что было до нынешнего, «другого» времени, я помню совсем смутно. Помню лишь весенний прохладный солнечный день, и красный бант на отцовском пальто, и как он взял меня с собой на площадь. Там было полным-полно людей — так тесно, что я ничего не мог увидеть, только слышал, как все поют:
«Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног…»
И все смотрел на свои и отцовские ноги, забрызганные весенней грязью, крепко держась за его теплую сухощавую руку.
Потом еще помню, как город жгли и грабили гайдамаки, за ними — немцы, за немцами — австрийцы, поляки и как весь этот ужас разом кончился, когда со стороны пустынной, поросшей дикой травой Путятинской площади послышался цокот буденновской конницы.
На квартире у нас тогда поселился однорукий буденновец Сушко. Он давал мне иногда подержать свою шашку, пахнувшую, как и сам он, дивным смешанным запахом ремней и конского пота. Я замирал от восторга, охватив пальцами рубчатую рукоять и чуть выдвинув тяжелый, ртутно блестящий клинок.