Сквозь ночь
Шрифт:
Под вечер Нихнас является за книжкой, отдаю ее молча.
— А у нас есе «Природа и люди» есть, — неуверенно гугнит Нихнас. — На сердаке…
— Ну и пусть, — отрезаю я.
Теперь мне нет дела ни до природы, ни до людей. Я остался один.
Женька с Яшкой будто нарочно проходят по другой стороне улицы, говоря о чем-то таком, чего я никогда не узнаю. Я гляжу на них из окна, не в силах решить, кем из двоих мне больше хотелось бы стать.
Иногда мне хочется быть таким, как Женька, — иметь такой же здоровенный кулак, оглушительно свистеть, сунув в рот сложенные кольцом грязные пальцы, лазить по деревьям, как обезьяна, и ходить
Пропеллер он вырезал точно такой, как на летчицкой могиле в городском саду. Могила эта — безымянная; просто холмик из неотесанных серых камней, звезда и лаковый вишнево-красный пропеллер. Там похоронены двое наших летчиков, погибших в воздушном бою.
Один такой бой я хорошо помню, — прямо над нашим двором кружились и стрекотали два аэроплана, а буденновец Сушко, выбежав без сапог, палил, уложив ствол карабина на задранный кверху обрубок левой руки и ругаясь хриплым шепотом между выстрелами. Я подбирал горячие медные гильзы, падавшие к его босым, с кривыми ногтями, ступням.
Это было четыре года тому назад. А недавно мы с Женькой и Яшкой и другими ребятами ходили за город, на аэродром, — нас повел туда вожатый первого пионерского отряда имени Нариманова Гриша Шрифтельник, восемнадцатилетний, очень воинственный парень, которому лишь косоглазие помешало сделаться летчиком.
Своей страстью к этому делу он заразил Яшку, тот уж наверняка будет летать. А Женька твердо решил стать цирковым борцом, он даже ходит вразвалку, держа колесом руки, — точно такой походкой, как чемпион Европы Вася Загоруйко, боровшийся недавно у нас в летнем цирке-шапито.
Один только я никак не знаю, кем быть — Женькой, Яшкой, садовником Станиславом, капитаном Гаттерасом или одноруким буденновцем Сушко…
Впрочем, все это не имеет прямого отношения к рассказу. Если уж говорить о собаках, то следовало бы еще вспомнить, как я ходил ночевать в генеральский сад, чтобы доказать самому себе свою храбрость.
Я потихоньку вылез в окно, когда все спали, и потом натерпелся страху, сидя в полуразвалившейся беседке у пруда, в котором утопилась генеральская дочь. Я нисколько не верил, что она может вылезть оттуда, как панночка в «Майской ночи», но все же было страшно. И холодно. Я дрожал от того и другого, пока не явился Паганель.
Когда зашуршало в кустах, я закрыл глаза, хотя, повторяю, нисколько не верил в привидения. В общем, он здорово напугал меня, но зато остаток ночи мы провели без всякой боязни.
Вернулись мы на рассвете, и я отсыпался, покуда меня не разбудил Костик Жуков, звеньевой из нашего отряда. Он пришел, чтобы сказать насчет похода, который давно уже хотел организовать наш вожатый. Теперь все было как будто на мази. Костик клялся, что нам даже дадут настоящие винтовки с патронами.
Так оно и вышло. Нам всем роздали карабины — совсем такие, какой был у Сушко, — и по десятку холостых патронов, заткнутых розовой промокательной бумагой.
Построив нас, Шрифтельник, строго кося глазами, нарисовал в длинной речи картину ожидающих нас опасностей, включая возможные наскоки вражеской конницы.
Конечно, всерьез в это никто не верил. Но все же идти в поход с винтовкой на плече было в тысячу раз интереснее, чем маршировать по улицам с горном и барабаном, трубя и выкрикивая «здэх Пилсудский» или же распевая «Долой, долой монахов, раввинов и попов».
Короче, поход был самый настоящий, даже с полевой кухней, — не знаю уж, как все это удалось раздобыть Шрифтельнику.
Сам он шел сбоку, очень важный в своей юнгштурмовке с портупеей, комсомольским значком и винтовкой, зычно командуя: «Ать, два, и, четыре…» Впереди колыхалось знамя отряда, гремел барабан, и люди выглядывали из окон, когда мы проходили.
Я все боялся, что Паганель, как обычно, увяжется за нами, теперь это было бы совсем уж не к месту. Но на этот раз как-то обошлось. Промаршировав по городу с барабаном, мы спустились к реке, прошли по шаткому деревянному мосту, поднялись на залитый солнцем правый берег. Пыльный шлях вился меж полями, убегая к дальнему лесу. Первые полчаса идти было весело и совсем легко, только приклад чуть колотил по ноге. Но вскоре выяснилось, что у карабина есть еще и ремень, врезающийся в плечо, а также затвор, больно елозящий по ребрам. Затем о себе заявили ботинки, которые, вероятно, лучше было бы вовсе снять. Но сделать это я никак не решался: Женька и Яшка шагали впереди как ни в чем не бывало.
Мы приближались к лесу, когда Шрифтельник вдруг крикнул:
— Кавалерия справа!..
И представьте, из-за дальней опушки в тот же миг действительно вырвалась конница, самая настоящая. Эскадрон кавалерии мчался на нас с глухим топотом, гиком и свистом, мотая шашками, — поднятые клинки так и сверкали на солнце, — а мы, как и учил нас Шрифтельник, тотчас же развернулись фронтом. Первая шеренга легла, вторая стреляла с колена, остальные палили стоя.
Отчаянный восторг боя охватил меня, я очумел и оглох от пальбы и крика. А когда конница, встреченная губительным шквалом огня, позорно отступила, я, забыв все, крикнул Женьке и Яшке:
— Здорово?
Дальше мы пошли вместе, и вместе, обжигаясь, хлебали пшенный суп из железной миски, и вместе, улегшись на землю, пили, припав к ручейку с шныряющими в зеленоватой воде головастиками. Мы спали в лесу, согревая друг друга и не сказав ни слова о Нихнасе и обо всем, что было.
Вернулись мы лишь на следующий вечер, едва волоча растертые ноги и не признаваясь друг другу, как тяжело нести оттягивающий плечо карабин.
Солнце уже садилось, когда мы, сдав оружие, плелись по Монастырской, гордо поглядывая на играющих в футбол пацанов, и тут самый куцый из них, «загольный бек» Вовка, чьей обязанностью было подавать вылетевший за ворота тряпичный мяч, подбежав ко мне, сказал:
— Слышь, а Паганеля твоего гицли забрали…
Я так и обмер. Гицлями у нас назывались бородатые темнолицые мужики, ездившие по городу с поставленной На телегу деревянной будкой. Их было двое — один правил клячей, а другой орудовал длинной жердью, с конца которой свешивалась сыромятная кожаная петля.
Когда на одном конце улицы слышалось тарахтение колес их телеги, на другом раздавалось: «Бобик!..», «Альма!..», «Жучка, домой!..», «Где Тюльпан?..» Хлопали двери, звякали щеколды ворот и калиток, затем все разом стихало, только колеса угрюмо тарахтели по булыжнику. Гицли двигались молча, хмуро глядя на опустевшую улицу и насторожившиеся дворы. А сквозь затянутую проволочной решеткой заднюю дверцу будки виднелись их жертвы, не успевшие вовремя скрыться от сыромятной петли.