Сквозь ночь
Шрифт:
Суздальский мягко вогнутый шатер был как бы ответом здешних каменщиков на далекий вызов столично-заморского стиля барокко, так же как и луковки-купола, поставленные по-разному на стройные башенки-барабаны; поражаешься, откуда только взялась тут такая изысканность линий, такое безошибочное изящество силуэта, такое разнообразие. При общем сродстве не найдешь одинаковых; в каждом своя подробность, свои сопряжения выпуклых и вогнутых, упруго круглящихся форм. Таково ведь и семейное сходство цветов, а вглядись, попробуй найти одинаковые. Природа не знает, не хочет знать однообразия, как не должно его знать искусство.
Богобоязненные посадские люди, суздальские
Белые кубы и призмы украшены каждая по-своему — изразцовыми цветистыми вставками-ширинками, выложенными в кирпиче балясинками, стрельчатыми кокошниками. Башенки под куполами тоже сложены каждая на свой манер, со своим рисунком кладки.
Трудно выбрать лучшую из двадцати; и все же отчетливее других запомнилась Козьмодемьянская, на крутом берегу Каменки, с двумя разновеликими и разновысокими луковками, с белеющим в небе граненым стройным шатром, чуть вогнутым, в черных черточках окошек-слухов, сквозь которые далеко разносился колокольный звон.
Эта церковь (вернее, пара, две рядом стоящие с колокольней) рисуется мне и посейчас каким-то предельно ясным образцом, где воедино собрались и выразились накопленные веками понятия о хорошем, ладном и складном и, если хотите, об извечных началах жизни, о мужественности и женственности. Слово «пара» показалось мне тут как нельзя более отвечающим той одушевленности, что исходила от близко и дружно стоящих сооружений — одно повыше, другое пониже, с каким-то природным сочетанием силы и мягкости, выраженным в линиях, в сочетаниях твердых и округлых форм. Казалось, убери отсюда эту одиноко стоящую пару, и померкнет, осиротеет высокий заснеженный берег и не на чем будет остановиться глазу.
Под крутизной на белой Каменке понурилась мохнатоногая лошаденка. Возница наливает из проруби обмерзшую сосульками бочку, поставленную на полозья. Лошаденка тронулась, встряхивая головой при каждом шаге, двинулся и я, — оторваться трудно, нелегко и стоять на мосту, на двадцатипятиградусном ветре, тянущем из ополья.
Дважды в день я отогревался в гостиничном полупустом ресторане. Официантки в крахмальных наколках шептались о чем-то своем у буфета. Проезжие шоферы, краснолицые и краснорукие с мороза, подкреплялись горячим борщом и толсто нарезанным хлебом. В углу дымили сигаретами нездешние молодые люди — двое в узловатых рябых пиджаках и длинноволосая девушка в очках и голубых спортивных брюках с лыжными ботинками, — не то иностранцы, не то наши москвичи-студенты. Шоферы с завистью поглядывали на их пустеющий графинчик.
Отогревшись, я неторопливо выкуривал папиросу и снова принимался мерить Суздаль из конца в конец. Солнце клонилось к закату, красноватые отсветы падали на снега. Удлинялись, холодно зеленели тени. В такой час я и увидел Покровский монастырь, где были заточены Соломония Сабурова и Евдокия Лопухина.
У самого вылета улицы Ленина на Иваново надо свернуть влево и спуститься по накатанному салазками следу к реке — туда, где женщина склонилась над прорубью, полощет белье. Ярко алеет пятнышко платка на ее голове; в прорубленном квадрате струится, убегает темно-стеклянная вода. Рядом протоптанная на другой берег тропа. Там, вдали, растянулся белыми стенами, темнеет разновеликими скуфьями куполов Покровский монастырь.
Надо дойти туда. Обойти вокруг чуть откинувшихся как бы наизготовку стен с узкими щелями бойниц, с боевыми объемистыми башнями. Надо войти в крепостные ворота с надвратной бело-златоглавой церковью начала XVI века, пройти мимо молчаливой приказной избы, под которой была монастырская тюрьма-темница, — к трехкупольному Покровскому собору, поднявшемуся в те годы, когда Русью правил отец Ивана Грозного.
Собор поднялся белый, с темными плоскими куполами-скуфьями на круглых башнях, белый, с узко чернеющими щелями окон. Белый снаружи, белый внутри, белый с черным глянцевым полом.
Нет, я не оговорился; пол собора был действительно черный, сплошь вымощенный глазурованными гладко-черными изразцами. Можно представить, как выглядели на этом полу инокини, черные на черном, среди смертной белизны стен и высоких сводов, перед темным, будто спекшаяся кровь, иконостасом, отделявшим алтарь и ризницу, где хранились щедрые царские дары. Можно представить, как плавились в смоляной черноте огоньки свечей, как желтели над огоньками лица…
Кажется, никогда не испытывал такого соприкосновения с прошлым, такого чувства движения времени. Вот ведь до чего изменилось все за три с половиной столетия, с той поры, когда сиял червонной медью пол расписного белокаменного собора над Клязьмой! Значит, бывает белизна молодости, света, но может, оказывается, существовать и белизна тьмы.
Такое у меня было чувство, когда я взошел на высокое соборное крыльцо и заглянул внутрь. Последние лучи дня сквозь узкие окна озаряли внутреннее пространство, оголенное, ясное, твердое, как окончательный приговор.
По сводчатой галерее-гульбищу я обогнул собор. Впереди широко открылся берег и два других монастыря за рекой. Слева — кровянисто-красные стены и граненые башни Спасо-Евфимиевского, державшего при первых московских князьях рубеж обороны (при последнем русском царе сюда готовились заточить Льва Толстого). Справа — высокая белая колокольня-шатер Александровского…
Кажется, вот-вот ударят в колокола, и поплывет над Суздалем вечерний малиновый звон, и затеплятся свечи, и двинутся чередой по белым снегам черноризцы.
Но нет, молчат колокола. Багровое солнце коснулось окоема, сплющилось, съежилось от прикосновения, чуть помедлило — и ушло, оставив догорать зарю. На дороге Владимирке прогудела машина. Зажглись редкие фонари, кое-где затеплились окна. На снега сплошь легла синева. Еще один суздальский день окончен.
Если повезло, так уж везет. Сколько гонялся за «Путешествием на воздушном шаре», и вот оно, не угодно ли — в здешнем кинотеатре, завтра, один сеанс для школьников, в 2.30 дня.
Не бог весть какой казистый кинотеатр стоит впритык к трехъярусной желто-белой колокольне 1812 года, построенной в духе русского классицизма в знак победы над Наполеоном; сквозь полукруглую сквозную арку живописно рисуется Ризположенский монастырь с трехглавым белым собором XVI века и знаменитыми двухшатровыми воротами — творением суздальских зодчих Мамина, Шмакова и Грязнова. Мимо бегут ребята, торопящиеся к началу сеанса.
Фильм Ламорисса великолепен. Простодушная история путешествия чудака дедушки с внуком в корзине похожего на большущий апельсин воздушного шара с первых минут покоряет. Кажется, и ты вместе с ними паришь над лесами, реками, городами и нет на свете ничего слаще свободы полета.