Сквозь ночь
Шрифт:
Свой вымечтанный учебно-творческий центр я не случайно назвал интернациональным.
Великие национальные достижения тем ведь и велики, что вливаются в широкую реку общечеловеческих достижений, делают ее более полноводной. Среди памятников русского зодчества в Суздале собралась, бы одаренная молодежь со всех концов страны, а может быть, и зарубежная. Тут происходил бы стимулирующий обмен; сюда приезжали бы (уверен, охотно) лучшие зодчие мира. Нашлись бы, я, убежден, и такие, которые остались бы; есть ли на свете дело более благородное, чем воспитать строителя-художника?
Как ни фантастичны были мои мечтания, они не
Конечно, можно на старых гнездовьях держать прибыльные артели; в Мстере и теперь вышивают гладью, делают «художественные изделия из металла», расписывают шкатулки для разных выставок и подарочных магазинов. Но это все равно что черпать детским ведерком из обмелевшего колодца, вместо того чтобы пробурить новую скважину, дать ход чистой глубинной воде.
Во времена высокого подъема искусство не знало дробления; универсальность художников Возрождения известна, и она не была исключительной особенностью таких титанов, как Леонардо или Микеланджело. Смешно было бы, разумеется, требовать от современного зодчего или живописца конструировать летательные аппараты, а от скульптора — быть одновременно живописцем, зодчим и писать сонеты. Но думать о возрождении единства искусств необходимо.
Впрочем, что значит «думать»? Не значит ли это — прислушаться, внимательнее вглядеться в происходящее? Не рушатся ли самой жизнью перегородки между искусствами? Не появляются ли первые признаки взаимопроникновения, не выходят ли все чаще художники из уединенности мастерских, от мольбертов на леса строек, в заводские художественно-конструкторские бюро? Не отказываются ли, пусть исподволь, неохотно, самые твердокаменные защитники «высокого» станкового искусства от полупрезрительного взгляда на «второсортное» прикладное?
Если это действительно так, то все пластические искусства непременно вернутся к своей матери, к архитектуре. Сквозь века раздельных блужданий должна возродиться память общей колыбели. Таково требование времени.
Суздальская студия-школа, как я ее видел, ответила бы этому требованию. Зодчество, живопись, скульптура жили бы тут единой семьей. Мозаичисты, конструкторы мебели, мастера керамики, чеканки, художественного ткачества (к слову, ткачество, набойка — тоже старинный суздальский промысел) росли бы тут под материнским крылом.
Так я представлял себе будущее Суздаля, с его бережно хранимыми памятниками, со сверкающими новизной мастерскими, лабораториями, выставочными залами, домами учеников и учителей. Я даже наметил мысленно места, где могли бы подняться эти здания, но не в пределах древнего Суздаля и не такие, как новопостроенная гостиница,
Когда среди древних прекрасных сооружений видишь стрелу башенного крана, охватывает невольное беспокойство; между тем вспоминаешь, что многие замечательные архитектурные ансамбли (можно даже сказать, большинство их) рождались не вдруг, не сразу. Стоя у перил Кировского моста в Ленинграде, и не тревожишься тем, что перед тобой полтора века зодчества — от Петропавловского шпиля до Исаакиевского купола. Полтора века, три архитектурных стиля, семеро очень разных зодчих (Трезини, Ринальди, Валлен-Деламот, Растрелли, Захаров, Тома де Томон, Монферран).
Если новое с полнотой совершенства выражает дух своего времени и если оно вместе с тем проникнуто духом почтительного уважения к старому, старшему, тогда не страшно, не опасно соседство, напротив: только так и заполняются без досадных пробелов страницы каменной летописи, только так и сохраняется связь времен.
Стекло, бетон, алюминий (в таких словах, стирающихся от частого употребления, принято характеризовать новинки современной архитектуры) — это еще далеко не все. Новая часть Суздаля, как я видел, вернее, хотел ее увидеть, была бы построена зодчими, признающими за архитектурой право и обязанность создавать нечто большее, чем простые стандартизованные удобства.
Как ни странно, именно эта смелая новизна, которую я так ясно представил себе, соединила все в единую цельную картину. Глубокая черта отчуждения сглаживалась, исчезала. Я видел молодость среди старины, младое племя среди древних памятников — не для экскурсионно-туристских минутных восторгов или печальной задумчивости. Я видел молодежь, понимающую неповторимость не как превосходную степень похвалы, а как живой, действительный на все времена, движущий закон искусства.
И поскольку я впервые увидел Суздаль зимой, то все это так и виделось мне на белых снегах, под ярким холодным солнцем, в искристой ясности морозного дня, с вьющимися в синеве стаями галок и голубей над куполами, над шатрами колоколен, с цветистыми свитерами лыжников на крутых заснеженных берегах Каменки.
Так Суздаль, город-музей, превращался в моих предутренних мечтаниях в нечто живое, сегодняшнее и вместе с тем единственное в своем роде, неповторимое. Суздальские холопы-каменщики были бы, наверное, довольны таким оборотом дела. Может быть, история еще возместит, воздаст Суздалю за обойденность, за все беды и неурядицы прошлых веков.
На прощанье я снова прошел из конца в конец, от красно-белой колокольни Знаменской церкви, построенной посадскими людьми на месте сожженного татарами монастыря, до Смоленской, стоящей у самого вылета дороги на север, на Иваново.
Рядом с этой церковью, вернее — парой, поставленной с интервалом в полвека жителями слободы Скучилихи, стоит неприметный на первый взгляд жилой дом, глядит на улицу-дорогу тремя окнами.
Хоть и сложенный из кирпича, он будто связан из двух разновысоких клетей, как вязали бревенчатые. Лицевая часть в один этаж, дворовая повыше, с подклетом-кладовой. Дому этому три сотни лет, что само по себе любопытно («редкий памятник гражданской архитектуры XVII века» — сказано в путеводителе). Но еще любопытнее, что поставил этот дом и жил в нем не кто иной, как поп Никита Константинович Добрынин, известный больше под глумливым прозвищем Никита Пустосвят.