Сквозь ночь
Шрифт:
Чтобы наглядно ощутить ту нераздельность пользы и красоты, о которой я упомянул, надо представить себе путь дождевой капли, упавшей на завершающий верхний купол. Когда проследишь мысленно сверху донизу этот сложный путь, заранее предуказанный самим сочетанием выпуклостей, наклонов, тем плавным «перетеканием» форм, о котором была речь, то красота озаряется светом разума, становится понятнее и вместе с тем еще удивительнее.
Дождевой капле негде тут задержаться, поверхности куполов и стрельчатых бочек уверенно ведут ее вниз — ступенька за ступенькой, наклон за наклоном —
Конечно, тут дело не только в продуманной до последних мелочей системе стока дождевых и талых вод (путь капли, угодившей внутрь сооружения, также заранее предуказан). Дело еще и в том, что здание построено из так называемой кондовой сосны.
Сложилось так, что в нашем словесном обиходе эпитет «кондовый» давно приобрел отрицательное звучание, стал применяться для обозначения глухоманной, дремучей неподвижности (в годы революции Александр Блок писал: «Пальнем-ка пулей в святую Русь, — в кондовую, в избяную, в толстозадую…»). Подобное применение выдвинулось вперед и заслонило первоначальное значение слова.
Между тем в старину на Севере понятие «кондовый» имело самый положительный смысл; оно произошло от архангельско-вологодского слова «конда» — так называли здесь особенно крепкую смолистую сосну, выросшую на очень сухом грунте.
Как растет конда, я видел на острове Валаам.
Наверное, этот заповедный угол на севере Ладожского озера заслуживает подробного описания, и я бы охотно сделал это, если б не опасался чересчур отвлечься от главного русла своих заметок. Все же скажу несколько слов.
Я попал впервые на Валаам ранним утром. Солнце пробивалось в каюту сквозь задернутую желтую штору; с верхней палубы доносилось негромкое: «Носовые подобрать!», «Кормовые отдать!» Отдергивать штору я не торопился; так, бывало, в детстве медлишь открыть новую страницу книги в сладостном ожидании чего-то захватывающего.
И верно, страница была стоящая. Мы швартовались в глубокой Никоновской бухте; из окна каюты не видно было ни воды, ни неба — один лишь подступивший к самому берегу лес, недвижный, таинственный, освещенный утренним солнцем, с глубокими тенями и уводящей куда-то дорогой.
Могучие сосны, высоченные темные ели, береза, ольха, заросли малины и дикой смородины, ковры из мха, брусники и земляники, путаница нависших ветвей, лесные ручьи и тихо дремлющие озера — все, что я увидел затем на острове, напоминало полузабытую северную сказку; но самым впечатляющим было зрелище поваленных ветрами старых деревьев. Их здесь отрывает «с мясом» — не только с широко распростертыми корнями, но и с самой почвой. А рядом — на месте, где жило дерево, — угрюмо сереет обнажившееся морщинисто-каменное тело Валаама.
Дело в том, что остров — довольно большой, километров до двенадцати по длинной оси и около семи в поперечнике — представляет собой мощный купол из вулканических пород: базальта, диабаза. В незапамятные времена поднявшийся
Нет, описанием тут, пожалуй, не обойдешься. Надо видеть гигантскую сосну, вцепившуюся в камень мозолистой пятерней корней, чтобы понять, что такое упорство и жажда жизни. Это и есть первостатейная кондовая сосна.
Она растет медленно; ее годичные кольца тонки, красноваты, смолисты, они плотно прилегают одно к другому — тут нет места для беловатых рыхлых прослоек. Рост дался дереву нелегко, трудно и устоять под ветрами; надо пошире раскинуть корни, упереться, использовать каждую щелочку, каждое углубление в камне…
Мысли, растревоженные увиденным, уводят порой неожиданно в сторону. Глядя на сосны Валаама, на упрямую хватку их узловатых корней, я думал о людских судьбах, о формировании характера, о «годичных кольцах», человеческого развития и еще — о пейзажисте Шишкине, которого при всем уважении никогда не любил, а теперь, кажется, понял яснее, чем понимал прежде.
Петербургская академия посылала на Валаам учеников пейзажного класса. Тут проводили летние месяцы Клодт, Куинджи; не помню кто — кажется, Репин — сказал, что Куинджи отсюда и начался.
Наверное, так оно и было; свечение белых ночей над водами Ладоги могло пробудить в Куинджи ту особенную тягу к «поэзии света», которая так отличала его среди художников-современников.
Шишкина увлекло на Валааме другое; но и о нем, я думаю, можно было бы сказать, что начался он отсюда.
После первого проведенного здесь лета Шишкин получил в Академии золотую медаль за серию рисунков — сосны на скалистых берегах (серия так и называлась — «Сосны и камни»). Шишкин был пристальным рисовальщиком и обстоятельным рассказчиком; нетрудно понять, почему невиданно причудливые подробности валаамских лесов целиком поглотили его внимание. Природа Валаама усилила, укрепила природную склонность Шишкина к рассказу подробному — я бы сказал, чересчур подробному.
А вот Федор Васильев, младший друг и ученик Шишкина, приезжавший с ним на Валаам, не нашел здесь для себя ничего. Ему нужны были просторы, «печаль полей», перелески, уводящие вдаль дороги, облака над лугами…
Но это, как говорится, другой разговор, оставим его, вернемся на Кижский остров.
Стены рубили из кондовой сосны, рудовой — железисто-красной в разрубе. А на лемех шла, как ни странно, осина.
Лемехом на севере называют колотый, тесаный кровельный материал — на юге это зовется гонтой или дранью. Мне кажется, северное название произошло именно от формы, какая применялась для покрытия куполов, — она действительно напоминает лемех плуга.