Сквозь тернии
Шрифт:
— …Коррин любила лаванду, — бормотал я, засыпая, засунув палец в рот. — Спой мне песню: никто никогда не пел мне колыбельной, как мама поет Синди на ночь…
— «Спи, мой мальчик…»
Она тихо пела, а мне снилось, что мне всего два года, и что я сижу точно так же на маминых коленях… давным-давно… давным-давно это было… я помню… и она так же поет мне песню.
— Просыпайся, милый, — проговорила бабушка, проводя рукавом платья по моему лицу. — Пора домой. Родители будут беспокоиться, а они у тебя и так настрадались, чтобы страдать
Из-за угла показалась фигура Джона Эмоса. Он подслушивал! В его водянистых голубых глазах сверкнула опасная усмешка. Он не любит бабушку, моих родителей, не любит Джори и Синди. Он не любит никого, кроме меня и Малькольма Фоксворта.
— Бабушка, — прошептал я так, чтобы ему не было видно движение моих губ, — бабушка, никогда не говорите при Джоне Эмосе, что жалеете моих родителей. Вчера он сказал, что они не заслуживают сочувствия.
Я почувствовал, как она вздрогнула. Я не сказал ей, что Джон стоял рядом.
— А что это значит — сочувствие?
Она вздохнула и крепче обняла меня.
— Это такое чувство, когда ты понимаешь страдания других. Когда ты хочешь помочь, но не можешь ничего сделать.
— Тогда что же хорошего в сочувствии?
— Ничего особо хорошего в конкретном смысле. Просто хорошо, когда видишь, что ты еще человек и можешь сострадать. А лучше всего, когда сочувствие заставляет человека действовать и решать проблемы.
Когда я уходил украдкой через стену в вечерних сумерках, Джон Эмос прошептал:
— Бог помогает тем, кто помогает себе сам. Запомни это, Барт.
Он мрачно и сосредоточенно переворачивал страницы маминого манускрипта:
— Положи это точно в то место, откуда взял. Не запачкай. А когда она напишет еще, принеси, и тогда ты сможешь, наконец, решить все свои проблемы. Ее книга сама подскажет тебе, как. Разве ты не понимаешь: она поэтому и пишет ее.
Итак, она приезжает. Приезжает из Грингленн, Южная Каролина, где могил, как травы в поле. И каждый день возвращаясь домой, я буду видеть, что она уже там. Ее злые глазки на безобразном лице будут разглядывать меня.
Моя собственная бабушка в тысячу раз лучше. Тем более я уже несколько раз видел ее без вуали. Она даже слегка подкрашивалась, чтобы мне было приятно, и мне очень понравилось, в самом деле. Иногда она даже одевалась красиво, но только для меня, чтобы не видел Джон Эмос. Только для меня она хотела быть красивой. А для Джона она была, как всегда, вся в черном с вуалью на лице.
— Барт, прошу тебя, не проводи с Джоном слишком много времени.
Джон много раз предупреждал меня, что ей это не понравится.
— Нет, мэм. У нас с Джоном ничего общего.
— Я рада. Потому что он злой человек — холодный и бессердечный.
— Да, мэм. Он не любит женщин.
— Что, он говорил тебе об этом?
— Ага. Говорил, что любит одиночество. Еще, что вы обращаетесь с ним, как с грязью и не разговариваете целыми днями.
— Ну и оставь его в покое. Приходи ко мне, а его избегай. Ты — это все, что у меня осталось.
Она указала мне на место на софе рядом с собой. Теперь я знал, что, когда Джон уезжает в город, она пересаживается на удобную мягкую мебель. Он часто ездил в город.
— А что он делает в Сан-Франциско? — спросил я. Нахмурясь, она притянула меня к себе, прижав к шелковому розовому платью:
— Джон, старик, но у него аппетит на удовольствия.
— А что он любит поесть? — заинтригованный, спросил я, потому что знал, что кроме мусса, желе и размоченного в молоке хлеба Джон, как правило, ничего не ел. Его искусственные зубы не могли сжевать даже курицу, не говоря уж о мясе.
Она усмехнулась и поцеловала мои волосы:
— Расскажи лучше, как дела у твоей мамы. Она ходит уже лучше?
Хитрая, свернула на другую тему. Не хочет говорить мне о том, что ест Джон. Ну что ж, я сделаю вид, что не заметил.
— Поправляется понемногу, как она обычно говорит папе. Но теперь совсем другое дело. Когда папы нет, она ходит с тростью, но папе она об этом не велела говорить.
— Почему?
— He знаю. Теперь она только играет с Синди или пишет. Вот и все, что она делает! Эта книга для нее — то же самое, что танцы, так что иногда она ничего не слышит из-за нее и вся озабочена.
— Как я надеялась, — проговорила бабушка едва слышно, — что она ее бросит…
Да, я тоже надеялся. Но похоже, что зря.
— Совсем скоро приедет бабушка Джори! Я, наверное, сбегу из дома, если она остановится у нас.
И снова она огорченно вздохнула, но ничего не сказала.
— Ба, я не люблю ее. Я люблю тебя.
Ближе к полудню я пошел домой, уже загруженный мороженым и печеньем (я и в самом деле начал уже ненавидеть сладкое). Мама перед балетной стойкой делала упражнения. Там было длинное зеркало, и мне надо было исхитриться так проскользнуть позади кресла, чтобы остаться незамеченным.
— Барт, это ты там прячешься за креслом?
— Нет, мэм, это Генри Ли Джонс…
— В самом деле? А я как раз его ищу. Я рада, что он, наконец, нашелся… я давно его ищу.
Я захихикал. Эта была наша с мамой давнишняя игра. Еще когда я был совсем маленьким.
— Мам, пойдем сегодня на рыбалку?
— Прости, но у меня на сегодня все распланировано. Может быть, завтра…
Завтра. Ну, конечно, всегда завтра.
Я спрятался в темном углу и вообразил себя таким маленьким и незаметным, что никто не сможет найти меня. Иногда я любил красться за мамой, передвигающейся по комнатам в коляске, сгорбившись, на цыпочках, как Малькольм. Так мне рассказывал о нем Джон Эмос, который его знал в расцвете его силы и власти. Я разглядывал ее. Я отгадывал ее. По утрам, среди дня, вечером — я все решал и решал загадку, на самом ли деле она такая порочная, как о ней говорит Джон Эмос.