Сквозь тернии
Шрифт:
— Джори, для меня временами мучение слышать, как ты репетируешь в балетной комнате, и не иметь возможности самой выразить в танце свои эмоции. Каждый раз, как слышу увертюру, я вся внутренне сжимаюсь. Я рвусь танцевать, и тогда моя книга идет совсем туго. Но моя книга — единственное, что спасает меня, а Барт осуждает мой писательский труд так же, как и танцы когда-то. Я уже отчаялась заслужить чем-нибудь его оправдание.
— Брось думать об этом, мам, — сказал Джори, а его синие глаза были грустны и обеспокоенны, — он просто маленький мальчик, который сам не знает, чего хочет. У него помутнение
Это не у меня помутнение рассудка. Это у них помутнение, раз они полагают танцы и глупые сказки наиболее важным в жизни. А все другие, непомешанные, понимают, что могущественнее всего в жизни — деньги.
— Джори, я даю Барту столько, сколько могу. Я желаю показать, что люблю его, а он убегает. Он то убегает от меня, то бежит ко мне, бросается в мои объятия и рыдает. Психиатр говорит, что он разрывается между ненавистью и любовью ко мне. Но одно я могу сказать с определенностью: такое его поведение не способствует моему выздоровлению.
Ну, хватит. Наслушался. Пора прокрасться в ее комнату и взять кое-что из вновь напечатанного. У меня в шкафу припрятаны те, что я дал прочесть Джону Эмосу, и он уже вернул. Я положу прежние страницы ей в ящик, а новые возьму.
Я уселся в своей маленькой зеленой пещере, сделанной из кустарника, и начал читать. Глупая Синди смеялась и визжала, а двое ее добровольных рабов подбрасывали ее в воздух. Если бы мне хоть раз доверили покачать ее! Я бы подбросил ее так, чтобы она приземлилась только на соседнем участке, где каменный бассейн как раз стоит все время пустой.
Писала мама интересно, это надо признать. Одна из глав называлась: «Путь к богатству». Правда ли, что эта девушка и есть моя мать? Правда, что всех детей в ее семье: ее, двух братьев и сестру запирали вместе в одной спальне?
Я читал, пока не наступил вечер и не спустился туман. Потом я встал и пошел домой, думая о другом заголовке в ее книге: «Чердак». Чердак — чудесное место для хранения тайн. Я думал об этом, а сам глядел, как мама целует вернувшегося отца, шутит с ним, спрашивает, не нашел ли он еще замену ей — молоденькую сестру лет двадцати… Он обиделся:
— Я бы не хотел, чтобы над моей преданностью подтрунивали. Кэти, не провоцируй меня твоими глупыми шутками. Я люблю тебя со страстью, которую, наверное, можно было назвать идиотической.
— Идиотической?
— Конечно, ведь ты не отвечаешь мне тем же! Ты нужна мне, Кэти. Не нужно возрождать к жизни эту повесть вновь.
— Я не понимаю.
— Ты понимаешь! Наше прошлое понемногу оживает и обретает прежние очертания. Да, да, по мере того, как ты пишешь о нем в своей книге. Я иногда подглядываю за тобой и вижу твое лицо, вижу, как по нему бегут слезы и капают на страницы. Я слышу, как ты смеешься и говоришь вслух, вспоминая Кори или Кэрри. Ты не просто пишешь, Кэти, ты оживляешь прошлое.
Она опустила голову, а ее распущенные волосы упали ей на лицо:
— Да, все это правда. Я сижу за столом и вновь проживаю всю свою жизнь. Я снова вижу сумрак чердака, пыль, пространство его; я слышу оглушающую тишину, более страшную для меня, чем гром. И тогда одиночество, хорошо мне знакомое по тем годам, вновь накрывает меня с головой; я с изумлением гляжу по сторонам, пугаясь того, что шторы не опущены на окна, ожидая, что вот-вот придет бабушка, поймает нас на том, что мы раскрыли окна, и накажет. Иногда я с удивлением гляжу на Барта, стоящего в дверях и наблюдающего за мной. Бывает, я думаю, что это Кори, потом никак не могу увязать облик Кори с его черными волосами и карими глазами. А иногда я смотрю на Синди и удивляюсь, отчего она такая маленькая, думая в это время о Керри, и сама смущаюсь, что путаю прошлое с настоящим.
— Кэти, — позвал папа. Голос его был тревожен. — Кэти, тебе надо покончить с этим.
Да, да, папа… заставь ее покончить со всем этим!
Она всхлипнула и упала ему на руки. Он крепко прижал ее к своей груди, шепча ей неслышно на ухо какие-то ласковые слова. Они стояли, обнявшись, как настоящие любовники. Как те парочки, за которыми я подглядывал иногда недалеко от бабушкиного дома — на «поляне любви».
— Не можешь ли ты ради меня отложить издание своей книги, подождать, пока подрастут дети и обзаведутся семьями.
— Я не могу! — В ее голосе слышалось страдание. — История моей жизни кричит во мне, я хочу, чтобы люди знали о материнском преступлении. Интуиция подсказывает мне, что только тогда, когда книга будет продана издателю и выпущена, только тогда я, наконец, буду свободна от ненависти к матери, которая меня душит!
Папа ничего не сказал. Он держал ее на руках, укачивал, как ребенка, и голубые глаза его, устремленные4 куда-то в пространство поверх ее головы, отображали муку.
Я тихо отошел, чтобы поиграть в саду. Приезжает бабушка Джори — эта старая ведьма. Не желаю снова ее видеть. Мама тоже ее не любит, это заметно по тому, какой она становится напряженной и осторожной в ее присутствии, будто боится, что ее острый язык ее выдаст.
— Барт, милый, — позвала из-за толстой белой стены моя родная бабушка, — я ждала тебя целый день. Когда ты не приходишь, я беспокоюсь и чувствую себя несчастной. Милый, не сиди, надувшись, в одиночестве. Вспомни, что у тебя есть я, и я сделаю все на свете, лишь бы ты был счастлив.
Я побежал что было духу к стене. Я залез на дерево, а с другой стороны стены была приставлена лестница, всегда меня ожидающая здесь. С этой же самой лестницы бабушка подглядывала за нами.
— Я всегда буду оставлять эту лестницу здесь, — прошептала она, покрывая все мое лицо поцелуями. Слава богу, она перед этим сняла с лица свою вуаль. — Не вздумай прыгать со стены, я не хочу, чтобы ты упал и поранился. Я так тебя люблю, Барт. Я гляжу на тебя и думаю о том, как горд был бы тобою твой отец. Такой красивый, умный сын!
Красивый? Умный? Вот это фокус… я не считал себя ни тем, ни другим. Но было приятно это слышать. Она вселила в меня надежду, что я не хуже Джори, а может быть, и так же талантлив. Вот это настоящая бабушка! Такая, какая мне нужна. Такая, которая будет любить меня, только меня одного, и никого больше. Может, Джон Эмос все наврал про нее.
Снова я сидел у нее на коленях и позволял кормить себя с ложечки мороженым. Она накормила меня печеньем, куском шоколадного пирога и дала стакан молока. С набитым желудком я чувствовал себя гораздо комфортнее. Я снова устроился у нее на коленях и откинул голову на ее мягкую грудь. От нее пахло лавандой.