Сквозь время. (Сборник)
Шрифт:
— Понимаете, продление жизни… Я хочу сказать, борьба со старостью…
Он вспомнил, что именно с этих слов начал разговор. Дымчатые стекла очков Садовского ехидно поблескивали.
— Видите ли…
Зорин замолчал. Ему было жарко. По лбу, вызывая неприятное ощущение, капельками стекал пот. Как назло, платок куда-то запропастился.
— Старость? — переспросил
Зорин бросился напролом.
— Проказа излечима?
Садовский пожал плечами.
— Когда как. В большинстве случаев с проказой можно успешно бороться.
— Я имею в виду вашу болезнь.
За дымчатыми стеклами очков что-то блеснуло.
— Сейчас моя болезнь неизлечима.
Платок, наконец, отыскался. Зорин вытер лоб. Машинально придвинул кресло к Садовскому.
— Сейчас неизлечима? Так… А потом?
Садовский ответил не сразу.
— Года через три, не раньше, — он покачал головой. — Впрочем, это срок, рассчитанный на сумасшедшую работу. Скажем, так — лет через восемь.
— Восемь лет? А вы… я хочу сказать… вы… — Зорин смотрел на ландыши, — в вашем распоряжении… простите…
Садовский понимающе кивнул головой.
— Семь месяцев. Может быть, восемь. Но не больше десяти.
— Восемь лет и восемь месяцев! — Зорин говорил почти весело. — Что же, именно так! Именно так, — он придвинул кресло вплотную к креслу Садовского. — Послушайте, Александр Юрьевич, представьте себе, что вы… ну… заснете на эти восемь лет. Понимаете — на восемь лет? Если понадобится — даже на двадцать. И проснетесь, когда люди научатся лечить… вашу болезнь.
Обтянутая бинтами рука медленно поднялась вверх, сняла очки. В узкой прорези марли Зорин увидел карие глаза. В их взгляде было что-то необычное. Они смотрели слишком пристально. Только приглядевшись, Зорин заметил — ресниц почти не было.
— Сон? — глаза прищурились. — Вы полагаете, проказа не страшна спящему человеку? Организм живет, значит, живут и бациллы проказы.
— Нет, нет. Я имею в виду другой сон. Сон, при котором организм почти не живет.
Глаза Садовского смотрели настороженно.
— Давайте говорить начистоту, Борис Аркадьевич, — нетерпеливыми взмахами затянутой в бинты руки он подчеркивал каждое слово. — Вы прилетели сюда неспроста. Что вы хотите? Что вы предлагаете? Говорите… или я уйду.
— Ладно. Будем говорить начистоту. Как врач с врачом, Вы о гипотермии слышали?
— Разумеется. Операции, которые проводят при искусственном понижении температуры организма. Но какое отношение вы имеете к хирургии? Ваша область — продление жизни.
— Вот, вот. Продление жизни, — Зорин утвердительно кивнул. — Я не умею еще продлевать жизнь бодрствующего человека. Но продлить жизнь человека спящего — я могу. Догадываетесь?
— Нет.
— Если человек спит обычным сном — он живет. Если человек спит в состоянии глубокой гипотермии, он… организм почти не живет. И, следовательно, не стареет.
Садовский пожал плечами.
— Человеческий организм можно охладить на восемь, ну, десять градусов. Что это изменит? Основной обмен в организме будет продолжаться. Значит, будет продолжаться и жизнь — пусть даже замедленно.
Зорин протестующе хмыкнул. Пробормотал:
— Закон сохранения консервативности.
— Что? Как вы сказали?
Зорин забыл, что перед ним сидит больной, неизлечимо больной человек. Злость неуживчива — она вытесняет другие чувства. А возражения всегда злили Зорина. Он знал это… и все-таки злился.
— Я сказал — закон сохранения консервативности. По моим наблюдениям, ученый, революционизирующий одну область знания, почти всегда консервативен в другой. Если бы я не знал, коллега, о ваших работах по лепрологии… Ну, откуда вы взяли эту цифру -десять градусов? — Он не дал Садовскому ответить. — А если тридцать градусов? Или тридцать пять?
— Заморозить человека до нуля, а потом вернуть к жизни? Не верю.
Платок опять куда-то запропастился. Зорин шарил по карманам.
— Насколько я помню, — продолжал Садовский, — сердце человека не выдерживает охлаждения ниже двадцати шести градусов. Наступает фибрилляция желудочков, ритм сердца расстраивается…
Зорин быстро поднял голову.
— Да, да, сердце не выдерживает! Но ведь можно выключить сердце, и тогда фибрилляция не страшна. Я применяю для поддержания сердечной деятельности аппарат “искусственное сердце–легкие”. Кровообращение обходит сердце. Фибрилляция не наступает. Я охлаждал человека почти до нуля. И после этого сердечная функция возобновлялась! Нет, нет, коллега, дайте мне досказать… Самое главное — при глубоком охлаждении и замедленном кровообращении человек живет, но… — Зорин поднял палец, — но все жизненные процессы замедляются в сотни раз… Ну, что вы хотели сказать?
Садовский молчал.
— Сейчас ваша болезнь неизлечима, — Зорин запнулся, вопросительно посмотрел на Садовского, повторил: — Да, неизлечима! Вы это знаете лучше меня. Но если вы согласитесь, мы обманем проказу. Вам нужно, — он поправился, — науке нужно восемь лет? Превосходно! Эти восемь лет для вас будут одним месяцем.
Садовский молчал.
— Я провел уже десятки опытов, — говорил Зорин. — Продолжительность переохлаждения, правда, не превышала трех недель. Но здесь для вас единственная возможность… И потом, вы понимаете, при необходимости эксперимент можно прервать. Простите, я хотел сказать не эксперимент, а… лечение…
Он снова принялся искать платок. Садовский надел очки. Потянулся к вазе с цветами, поправил ландыши.
Зорин сосредоточенно — словно это имело очень важное значение — вытирал бритую голову.
Садовский встал. Сказал твердо:
— Не хочу!
С Волги тянуло не сильным, но холодным ветром. Ночью снова выпал снег, и Садовскому приходилось утаптывать тропинку. Узкая, едва заметная под снегом, она петляла между деревьями.
По старой — кто знает сколько десятилетий существовавшей — традиции каждый больной, попав в лепрозорий, сажал дерево. Люди умирали, деревья оставались. Прокаженные верили: вырастил дерево — выздоровеешь. Врачи говорили: труд отвлекает — это полезно. И традиция соблюдалась строго. В последние годы многие излечивались, но никто не уезжал из лепрозория, не посадив дуб, вяз или осокорь.