Неужто мы разучимся любитьи в праздники, раскинувши диваны,начнем встречать гостей и церемонно питьхолодные кавказские нарзаны?Отяжелеем. Станет слух наш слаб.Мычать мы будем вяло и по-бычьи.И будем принимать за женщину мы шкапи обнимать его в бесполом безразличьи.Цепляясь за разваленный уют,мы в пот впадем, в безудержное мленье.Кастратами потомки назовутстареющее наше поколенье.Без жалости нас время истребит.Забудут нас. И до обиды грубонад нами будет кем-то вбиткондовый крест из тела дуба.За то, что мы росли и чахлив архивах, в мгле библиотек,лекарством руки наши пахлии были бледны кромки век.За то, что нами был утраченсан человечий; что, скопцы,мы понимали мир иначе,чем завещали нам отцы.Нам это долго не простится,и не один минует век,пока опять не народитсязабытый нами Человек.
Гоголь
…А
ночью он присел к каминуи, пододвинув табурет,следил, как тень ложилась клиномна мелкий шашечный паркет.Она росла и, тьмой набухнув,от желтых сплющенных иконшла коридором, ведшим в кухню,и где-то там терялась. Онперелистал страницы сноваи бредить стал. И чем помочь,когда, как черт иль вий безбровый,к окну снаружи липнет ночь,когда кругом — тоска безлюдья,когда — такие холода,что даже мерзнет в звонком блюдевечор забытая вода?И скучно, скучно так емусидеть, в тепло укрыв колени,пока в отчаянном дыму,дрожа и корчась в исступленье,кипят последние поленья.Он запахнул колени пледом,рукой скользнул на табурет,когда, очнувшися от бреда,нащупал глазом слабый светв камине. Сердце было радотой тишине. Светает — в пять.Не постучавшись, без докладаворвется в двери день опять.Вбегут докучливые люди,откроют шторы, и тогдавсе в том же позабытом блюдечуть вздрогнет кольцами вода.И с новым шорохом единымрастает на паркете тень,и в оперенье лебединому ног ее забьется день…Нет, нет — ему не надо света!Следить, как падают дрова,когда по кромке табуретарука скользит едва — едва…В утробе пламя жажду носитзаметить тот порыв один,когда сухой рукой он бросит рукопись в камин.…Теперь он стар. Он все прощаети, прослезясь, глядит туда,где пламя жадно поглощаетлисты последнего труда.
Творчество
Есть жажда творчества,уменье созидать,на камень камень класть,вести леса строений.Не спать ночей, по суткам голодать,вставать до звезд и падать на колени.Остаться нищим и глухим навек,идти с собой, с своей эпохой вровеньи воду пить из тех целебных рек,к которым прикоснулся сам Бетховен.Брать в руки гипс, склоняться на подрамник,весь мир вместить в дыхание одно,одним мазком весь этот лес и камниживыми положить на полотно.Не дописав,оставить кисти сыну,так передать цвета своей земли,чтоб век спустя все так же мяли глинуи лучшего придумать не смогли.А жизнь научит правде и терпенью,принудит жить, и прежде чем стареть,она заставит выжать все уменье,какое ты обязан был иметь.
Дед
Он делал стулья и столыи, умирать уже готовясь,купил свечу, постлал полыи новый сруб срубил на совесть.Свечу поставив на киот,он лег поблизости с корытоми отошел. А черный роттак и остался незакрытым.И два громадных кулакалегли на грудь. И тесно былов избенке низенькой, покаего прямое тело стыло.
Рождение искусства
Приду к тебе и в памяти оставлюзастой вещей, идущих на износ,спокойный сон ночного Ярославляи древний запах бронзовых волос.Все это так на правду не похожеи вместе с тем понятно и светло,как будто я упрямее и строжевзглянул на этот мир через стекло.И мир встает — столетье за столетьем,и тот художник гениален был,кто совершенство форм его заметили первый трепет жизни ощутил.И был тот час, когда, от стужи хмурый,и грубый корм свой поднося к губеи кутаясь в тепло звериной шкуры,он в первый раз подумал о тебе.Он слушал ветра голос многоустыйи видел своды первозданных скал,влюбляясь в жизнь, он выдумал искусствои образ твой в пещере изваял.Пусть истукан массивен был и груби походил скорей на чью-то тушу,но человеку был тот идол люб:он в каменную складку губвсе мастерство вложил свое и душу.Так, впроголодь живя, кореньями питаясь,он различил однажды неба цвет.Тогда в него навек вселилась завистьк той гамме красок. Он открыл секретбессмертья их. И где б теперь он ни был,куда б ни шел, он всюду их искал.Так, раз вступив в соперничество с небом,он навсегда к нему возревновал.Он гальку взял и так раскрасил камень,такое людям бросил торжество,что ты сдалась, когда, припав губамик его руке, поверила в него.Вот потому ты много больше значишь,чем эта ночь в исходе сентября.Мне даже хорошо, когда ты плачешь,сквозь слезы о прекрасном говоря.
«Мне только б жить и видеть росчерк грубый…»
Мне только б жить и видеть росчерк грубыйтвоих бровей и пережить тот суд,когда глаза солгут твои, а губычужое имя вслух произнесут.Уйди, но так, чтоб я тебя не слышал,не видел, чтобы, близким не грубя,я дальше б жил и подымался выше,как будто вовсе не было тебя.
«Как жил, кого любил, кому руки не подал…»
Как жил, кого любил, кому руки не подал,с кем дружбу вел и должен был кому —узнают всё, раскроют все комоды,разложат дни твои по одному.
«Я с поезда. Непроспанный, глухой…»
Я с поезда. Непроспанный, глухой.В кашне, затянутом за пояс.По голове погладь меня рукой,примись ругать. Обратно шли на поезд.Грозись бедой, невыгодой, концом.Где б ни была ты — в поезде, вагоне, —я все равно найду,уткнусь лицомв
твои, как небо, светлыеладони.
Весеннее
Я шел веселый и нескладный,почти влюбленный, и никтомне не сказал в дверях парадных,что не застегнуто пальто.Несло весной и чем-то теплым,а от слободки, по низам,шел первый дождь,он бился в стекла,гремел в ушах,слепил глаза,летел,был слеп наполовину,почти прямой. И вместе с нимвступала боль сквозная в спинунедомоганием сплошным.В тот день еще цветов не знали,и лишь потом на всех углахвразбивку бабы торговали,сбывая радость второпях.Ту радость трогали и мяли,просили взять,вдыхали в нос,на грудь прикладывали,бралипоштучно,оптоми вразнос.Ее вносили к нам в квартиру,как лампу, ставили на стол, —лишь я один, должно быть, в миреспокойно рядом с ней прошел.Я был высок, как это небо,меня не трогали цветы, —я думал о бульварах, где бымне встретилась случайно ты,с которой я лишь понаслышке,по первой памяти знаком, —дорогой, тронутой снежком,носил твои из школы книжки…Откликнись, что ли!Только ветерда дождь, идущий по прямой…А надо вспомнить —мы лишь дети,которых снова ждут домой,где чай остыл,черствеет булка…Так снова жизнь приходит к нампоследней партой, переулком,где мы стояли по часам…Так я иду, прямой, просторный,а где-то сзади, невпопад,проходит детство и валторнысловами песни говорят.Мир только в детстве первозданен,когда, себя не видя в нем,мы бредим морем, поездами,раскрытым настежь в сад окном,чужою радостью, досадой,зеленым льдом балтийских скали чьим-то слишком белым садом,где ливень яблоки сбивал.Пусть неуютно в нем, неладно,нам снова хочется домой,в тот мир простой, как лист тетрадный,где я прошел, большой, нескладныйи удивительно прямой.
Памятник
Им не воздвигли мраморной плиты.На бугорке, где гроб землей накрыли,как ощущенье вечной высотыпропеллер неисправный положили.И надписи отгранивать им рано —ведь каждый, небо видевший, читал,когда слова высокого чеканапропеллер их на небе высекал.И хоть рекорд достигнут ими не был,хотя мотор и сдал на полпути, —остановись, взгляни прямее в небои надпись ту, как мужество, прочти.О, если б все с такою жаждой жили!Чтоб на могилу им взамен плитыкак память ими взятой высотыих инструмент разбитый положилии лишь потом поставили цветы.
«Тогда была весна. И рядом…»
Тогда была весна. И рядомс помойной ямой на дворев простом строю, равняясь на дом,мальчишки строились в кареи бились честно. Полагалосьбить в спину, грудь, еще — в бока.Но на лицо не подымаласьсухая детская рука…А за рекою было поле, —там, сбившись в кучу у траншей,солдаты били и кололитаких же, как они, людей.И мы росли, не понимая —зачем туда сошлись полки:неужли взрослые играют,как мы сходясь на кулаки?Война прошла. Но нам осталасьпростая истина в удел,что у детей имелась жалость,которой взрослый не имел.А ныне вновь война и порохвошли в большие городаи стала нужной кровь, котороймы так боялись в те года.
1939
Мы
Это время
трудновато для пера.
(Маяковский)
Есть в голосе моем звучание металла.Я в жизнь вошел тяжелым и прямым.Не все умрет, не все войдет в каталог.Но только пусть под именем моимпотомок различит в архивном хламекусок горячей, верной нам земли:где мы прошли с обугленными ртамии мужество как знамя пронесли.Мы жгли костры и вспять пускали реки.Нам не хватало неба и воды.Упрямой жизни в каждом человекежелезом обозначены следы, —так в нас запали прошлого приметы.А как любили мы — спросите жен!Пройдут века, и вам солгут портреты,где нашей жизни ход изображен.Мы были высоки, русоволосы.Вы в книгах прочитаете, как миф,о людях, что ушли, не долюбив,не докурив последней папиросы.Когда б не бой, не вечные исканьякрутых путей к последней высоте,мы б сохранились в бронзовых ваяньях,в столбцах газет, в набросках на холсте.Но время шло. Меняли реки русла.И жили мы, не тратя лишних слов,чтоб к вам прийти лишь в пересказах устныхда в серой прозе наших дневников.Мы брали пламя голыми руками.Грудь раскрывали ветру. Из ковшатянули воду полными глотками.И в женщину влюблялись не спеша.И шли вперед и падали, и, елев обмотках грубых ноги волоча,мы видели, как женщины гляделина нашего шального трубача,а тот трубил, мир ни во что не ставя(ремень сползал с покатого плеча),он тоже дома женщину оставил,не оглянувшись даже сгоряча.Был камень тверд, уступы каменисты,почти со всех сторон окружены,глядели вверх — и небо было чисто,как светлый лоб оставленной жены.Так я пишу. Пусть неточны слова,и слог тяжел, и выраженья грубы!О нас прошла всесветная молва.Нам жажда зноем выпрямила губы.Мир, как окно, для воздуха распахнут,он нами пройден, пройден до конца,и хорошо, что руки наши пахнутугрюмой песней верного свинца.И как бы ни давили память годы,нас не забудут потому вовек,что, всей планете делая погоду,мы в плоть одели слово «человек»!