Слава Перуну!
Шрифт:
Пан Властислав встретил взгляд черных глаз своими, мгновенно высохшими.
– Веры? – презрительно и гневно переспросил он. – Я верю в то, что говорят мне мои глаза – а они говорят мне, что Световит сияет в прежней силе Своей, и это так же верно, как то, что ты вместе с моравачкой одурманил моего Мешко!
– Глаза! – воскликнул в ответ Адальберт. – На что глаза тому, кто не зрит света Солнца Истины и Любви? Ты слеп, язычник, и глаза твои лишь соблазняют тебя. А знаешь ли, что сказал Спаситель: «Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось прочь от себя,
12
Епископ вольно цитирует «Евангелие от Матфея», гл. 5, ст. 29.
В скорбном голосе епископа зазвучал металл:
– И я сделаю это для тебя, язычник, чтобы Световит-Люцифер [13] не соблазнял твою душу через очи твои! – Адальберт подал знак одному из мораваков, тот выхватил нож… И лопнули светлые палаты, лопнули и протекли багровой тьмой и черной болью.
– Пан воевода! – словно сквозь воду донесся голос Микла, и, словно вода, заплескалась заполнившая голову боль. – Пан воевода! Что ж они… Что ж они с паном сделали!!!
13
Люцифер – имя этого адского князя означает Светоносец, почему епископ Адальберт и отождествляет его со Световитом.
Голова раскалывалась, горело отекшее лицо, а в глазницах словно ворочались два клубка кипящей смолы. Пан Властислав попытался открыть глаза – тьма никуда не исчезла. Он на ощупь тяжело сел, поднес к горящему лицу руки. На ладонях осталось что-то похожее на белок сырого яйца…
– Мешко, – прошелестели высохшие губы. – Мешко, мальчик мой, что же ты наделал, Мешко?!
Сильные руки подхватили его, помогли подняться на ноги.
– Изверги, – бормотал трясущимися губами над ухом Микл. – Каты, зверье, пся крев…
– Придержи язык, язычник, – донесся откуда-то – рядом и сверху – голос с моравским выговором. Скрипнули под сапогами стражника доски крыльца.
Пан Властислав не видел, как рука Микла гневно сжала рукоять меча – и отмякла под прищуренными взглядами моравских лучников.
– Мешко… – проговорил он, поворачиваясь к крыльцу, протягивая в темноту окровавленные руки. – Пустите меня к моему Мешко… Пусть он посмотрит на меня – может, опомнится!
Голос воеводы сорвался, и он спрятал в ладонях искалеченное лицо.
– Забирайте своего хрыча и проваливайте, пока можете, – вновь заговорил моравак. – Круль вас простил, да мы не прощали!
Дружинники окружили воеводу, прикрывая собой от нацеленных на них моравских стрел. Микл, подхватив под локоть, повел к коновязи. Воевода не противился.
Седая голова опустилась на грудь, поникшие широкие плечи тряслись, а губы беззвучно шевелились, повторяя одно и то же…
В гостевой палате Скалы было почти
– Куда ж вы теперь? – спросила после долгого молчания Ядвига.
Яцек опередил стремянного:
– А зачем им куда-то ехать, сестра? У Скалы крепкие стены, а они – бывалые вои. Пусть моравская дрянь только попробует сунуться!
Микл покряхтел, поерзал по скамейке, провел рукой по усам.
– Не в обиду пану Яцеку будь сказано, только не годится это. Не потерпит круль мятежа, да еще у себя под боком. И вам война вовсе ни к чему – до жатвы всего полмесяца осталось. Мы на Русь думаем податься, в Киев. Молодой князь Светослав, говорят, поклонников Распятого не терпит.
Помолчали.
– А пан Властислав что говорит? – спросил Яцек.
Микл снова закряхтел – только сейчас это больше походило на стон раненого:
– Ничего он не говорит, пан Яцек. Только плачет да твердит: Мешко, мальчик мой, Мешко…
Глава IV
«Слава государю Святославу Игоревичу!»
Лучи поднявшегося Солнца-Даждьбога преобразили Мать Городов Русских, так что Мечеслав Дружина, выйдя поутру из тех самых Подольских ворот, в которые вошел ночью, не враз решил, в каком же облике Киев, стольный град некогда полянских, а ныне – русских князей, нравится ему больше.
Не было более в городе Кия колдовства, не казался он городом Богов, вознесенным над миром смертных, не горели в туманах русалочьими огнями окна хат. Но при свете утра, утратив загадочность, Киев приобрел в видимой мощи – ещё больше, ещё просторнее виделся он под солнечными лучами. Поседели от солнца да ветра огромные бревенчатые стены крепости в тесовых шапках, с дней Ольга Вещего не видавшие вражьих полчищ. Вниз по Боричеву спуску, и направо, и налево, сколько хватало глаз, теснились дворы, ограды, кровли.
А левее того места, где они ночью вошли в город, там, где громоздилась непривычная глазам постройка с высокими остроконечными кровлями, смахивающими на дымники храмов, Подол киевский кипел растормошенным муравейником. К нему узкими вереницами подтягивались по улицам люди со всех сторон, торопясь влиться в две набухающие одна напротив другой толпы. Одна была поменьше – та, что жалась у остроголовой хоромины, но в ней чаще поблескивали на солнце шлемы и кольчатые брони. Искорками сверкали на солнце острия пока поднятых к небу копий.
Во второй толпе, обступавшей первую, железо блестело реже – но в первых её рядах растеклось тонкой, но прочной цепью, охватившей малую толпу.
– Глебовых дружинничков, – проговорил князь, – пустить с нашими по городу ездить. Двое наших на двоих Глебовых.
– Разбегутся, – буркнул Ясмунд.
– Скатертью дорожка, – дернул усом Святослав. – Все хлопот меньше, чем сторожить их или в тереме за спиной держать. На Подоле взятых на разбое, на поджоге – бить на месте. Крикунов – гнать. Коли молча стоят – не трогать. Пусть видят, что князь в Киеве есть. К церкви… к церкви сам пойду.