Славка с улицы Герцена
Шрифт:
Олешек теперь уже вырос. Дай Бог, чтобы все у него в жизни сложилось хорошо. Я надеюсь на это. Может быть, ему помог талисман, найденный во время прогулки «вдоль по Африке».
Не исключено, что теперь у Олешека подрастает свой такой Бэмби. Или Белоснежка. А может быть, уже двое или трое… Небось разглядывают иногда старый отцовский талисман и слушают рассказы, как папа путешествовал в детстве… Если, конечно, Олешек не потерял пуговицу еще в те давние юные годы на каком-нибудь из материков.
Ну, а если потерял – ничего страшного. Значит, просто пуговица израсходовала долю волшебства, отпущенную для этого мальчишки, и улеглась в траву ждать нового хозяина.
Когда-нибудь
Вечерние игры
Улица Генерала Петрова пересекает Шестую Бастионную как раз посредине, на горе, в Артиллерийской слободке. Перекресток здесь широкий. Это маленькая площадь. Каменистая, с небольшими островками зелени. С будкой, на которой ржавеет вывеска “Керосин”. С магазинчиком на углу. Здесь я покупаю на ужин маринованные оливки и очень мягкий хлеб.
Я часто брожу по слободке. Эти места у меня самые любимые.
Лучше всего здесь бродить вечером, когда солнце уже нырнуло в море, а в травяных зарослях пробуют свою музыку цикады (или ночные кузнечики, или сверчки – их по-всякому называют). Они дают пока не сильные и не длинные трели. Словно сказочные стеклянные самолетики в траве начинают прокручивать перед взлетом крошечные моторы…
Почти всегда улочки выводят меня на ту маленькую площадь. С одного края у нее – лестничная площадка. По лестнице улица Генерала Петрова спускается к шоссе, бегущему в Херсонес, к древним развалинам и раскопкам. А Шестая Бастионная тянется вдоль пологого верха горы дальше, к Катерной, где на углу до сих пор стоит оборонительная башня бастиона…
Если встать на парапет лестницы, увидишь берег Херсонеса с разрушенным храмом, а дальше – небоскребы нового района у Камышовой бухты. А над берегами, над развалинами и небоскребами – громадное светлое море И закат.
Закат бросает бронзовые отсветы на Городской холм – на белые дома, на зелень, на купол Владимирского собора. Яблоко и крест над куполом загораются золотым огнем. Этот огонь виден в море издалека. Недаром собор отмечен в лоциях и на морских картах как знак для судоводителей…
Все мне здесь знакомо-знакомо. И эти улицы вдали на холме, и эта кремнистая площадь, и эта лестница, и дворик рядом с ней – там, на плоском сарайчике, всегда лежит перевернутый корпус маленькой яхты. И запахи ласкового южного сентября, и стеклянные трели цикад, и голоса мальчишек – здесь, на площади, и в ближних переулках.
Мальчишки играют. Недавно прошел на телеэкранах трехсерийный фильм “Д’Артаньян и три мушкетера”, и сейчас во дворах, на пустырях и перекрестках стучат деревянные шпаги. Их частый, неравномерный стук перемешивается с веселой перекличкой и боевыми командами, горячим дыханием бойцов и цоканьем подошв по камням. Это тоже очень знакомо. Это было всегда.
Мимо промчался пацаненок лет девяти. Смугло-золотой от загара и заката. Распахнутая голубая рубашка летела у него за спиной, как мушкетерский плащ, не хватало только вышитых серебряными нитками крестов и лилий. В каждой руке мальчишка держал по деревянному мечу. Один – за рукоять, второй – за средину клинка. Наверно, этот второй меч он спешил отнести товарищу.
Мальчик проскочил так близко, что мне приподняло ветром волосы. И я на миг ощутил запах свежеоструганной древесины. И даже успел разглядеть оружие: янтарные сосновые волокна вдоль клинков, прибитую гвоздем перекладину у рукоятки, грубовато выструганный эфес… И сразу память толчком подбросила давнее-давнее ощущение – как прикасается ладонь к деревянной рукояти, которую только что обработал кухонным ножом. Как сжимают эту рукоять пальцы. Как переносится на мышцы предплечья увесистость вытесанного из доски клинка. Ж-жих! – и валится у забора срезанный под корень куст чертополоха. А в дальнем конце двора, у сараев и похожих на крепости поленниц, уже нетерпеливо окликают меня мальчишки – мои приятели с улицы Герцена…
Я вглядываюсь в память, как в глубокое темноватое зеркало, и вижу себя – четвероклассника послевоенных сороковых годов из городка Тюмени, что стоит на полынных и глинистых берегах Туры. Отчетливо вижу, от макушки до пяток.
На макушке – сатиновая тюбетейка. Когда-то она была бордовая, а сейчас от солнца и дождей стала светло-рыжая. Жиденький вышитый узор на ней совершенно поблек, из него торчат нитки. Тюбетейка закрывает лишь темя. Отросшая челка (к августу—выгоревшая до полной белизны) лежит на расцарапанном лбу. Кожа на оттопыренных ушах много раз облезала от солнечного ожога и теперь покрывает их прочным слоем, напоминающим тонкую древесную кору. Похожая на коричневую резиновую трубку шея торчит из ворота ковбойки – рубашки в мелкую красно-желтую клетку.
Сейчас многие думают, что ковбойка – это просто клетчатая рубашка. Но в те времена у настоящих ковбоек обязательно были большие накладные карманы с клапанами и – главное – особый воротник. Его уголки пристегивались пуговками. И не только спереди. Сзади тоже был острый уголок и тоже пристегивался. Это было красиво и удобно во всех случаях, кроме одного – когда надо идти в школу и надевать галстук. Сквозь него воротник сзади не пристегнешь. Правда, мой одноклассник Мишка Маслов однажды сделал в галстуке прорез: для пуговки. Но это новшество заметила вожатая Рита и устроила Мишке вполне справедливый нагоняй…
Я свою ковбойку очень любил. После нескольких дней уличных похождений она становилась мятой и перемазанной, и я нетерпеливо танцевал рядом с мамой во время стирки. И потом натягивал ковбойку снова – прямо на голое тело, – удивительно свежую, еще горячую от утюга…
Я продолжал любить ее даже тогда, когда мой дядюшка – дядя Боря, живший на улице Герцена, в проходной комнатушке флигеля, – разочаровал меня. Он объяснил, что надо писать не “кавбойка”, а “ковбойка”. Я сперва заспорил, я был уверен; что это название происходит от слова “кавбой” – то есть “кавалерийский боец”. Мне почему-то казалось, что так назывались конники во время Гражданской войны в Соединенных Штатах, когда северяне дрались за свободу негров. Но дядя Боря разъяснил, что “ковбой” по-нашему значит “коровий парень”, то есть пастух коровьих стад в широкой прерии американского Дикого Запада.
Ну, пастух так пастух. И я энергично запихал подол ковбойки под брезентовый солдатский ремешок, которым подпоясывал штаны из рыжего потертого вельвета.
Штаны подобной конструкции тогда носил чуть ли не каждый второй мальчишка. Просторные, с глубокими карманами, не длинные и не короткие, а такие, что полагалось застегивать под коленками. Обычно никто их не застегивал, и манжеты с нитками на месте оторванных пуговиц болтались на искусанных комарами и расчесанных икрах, над сандалиями с пятью дырочками и тонким поперечным ремешком. Эти сандалии с протертыми насквозь подошвами —стоптанные, пыльно-бесцветные и невесомые – были “всегдашними спутниками нашей летней жизни. Впрочем, иногда мы сбрасывали их, чтобы побегать босиком. И от поперечных ремешков оставались полоски светлой кожи, они почему-то долго не загорали…