Слепой секундант
Шрифт:
— Ты все уже сделал — отвел мне комнату. О прочем Еремей с Тимошкой позаботятся. Да, вели Ивашке с дядей Никитой подсобить им сундуки внести. Каждый сундук пуда четыре, я чай, потянет.
— А что… рану перевязать не надо?.. Ивашка с утра за фельдшером сбегает.
— Пожалуй, надо, — не сразу ответил Андрей.
Гриша понял, что лучше бы помолчать о ране.
— Последнее твое письмо пришло в Рождественский пост, в самом начале, — сказал он. — Ты писал, что светлейший князь как будто понял: штурма не миновать. Ибо зимовать под стенами
— Да ему уже давно толковали, что пора кончать с осадой и объявлять генеральный приступ, — сказал Андрей. — Останься с нами граф Суворов — не стали бы ждать морозов, чтобы покончить с этой затяжной осадой.
— А верно ли, что Очаков — совершенно европейская крепость? И что французские инженеры сделали ее жемчужиной новейшей фортификации?
— Я бы не сказал так, — подумав, отвечал Андрей. — Бастионы низки, ров сухой, со стороны моря — просто каменная стена. Французы построили десять передовых люнетов [1] . Вот тебе и вся Европа.
1
Люнет (франц.) — полевое укрепление, открытое только с тыла.
— Отчего ж с июля держали в осаде?
— Оттого, что перебежчики донесли — вокруг крепости минные галереи, и когда мы пойдем на приступ — тут эти мины и рванут. Светлейший писал нашему послу в Париже, чтобы добыли планы Очакова со всеми галереями. И всем говорил, что сумеет принудить турок к капитуляции без всякого приступа… Да ладно, не будем об этом. Очакова, считай, более нет на свете. Светлейший велел срыть город и крепость до основания, только замок Гасан-паши зачем-то распорядился пощадить. Там-то, в замке, когда наш полк взял его приступом… Да будет об этом… Я чай, вы тут, в столице, едва ли не лучше нас знаете, кто какую колонну на штурм вел да как пушки через лиман по льду тащили…
— А ведь в прошлую турецкую войну и измайловцы под Очаковом бывали, — заметил Гриша. — Бог весть в котором году, знаю только, что их на приступ сам Миних водил.
— Миних — это при царице Анне Иоанновне. Да ты мне лучше столичные новости объяви.
Гриша стал перечислять знакомцев и события. Андрей молчал и кивал, тихо радуясь, что нашел, чем занять друга.
Потом, когда Андрея отвели в угловую комнату и уложили, Гриша исхитрился вызвать дядю Еремея и отвел его в свою спальню.
— Что стряслось? — спросил он.
— А то не видите, сударь, — хмуро отвечал старый дядька. — Ранен мой голубчик в голову, да рана — пустяк, уж зажила почти. Но то ли от нее, то ли оттого, что в замке со стены свалился и затылком о каменюку треснулся, — глаза служить не хотят, доктор-немец приказал повязку носить.
— Лучших врачей найдем! — пылко пообещал Гриша. — Не может быть, чтобы не вылечили! Глаза-то сами целы?
— Целы. Только глядеть не хотят.
— Заставим!
— Для
— Вот что, дядя Еремей. Сейчас я вряд ли что сделаю — у нас дома свадьба. Машу выдаем. Помнишь Машу?
— Как не помнить. Так ведь дитя еще?
— У нас и пятнадцати лет просватывают, а ей уж восемнадцать. Вот свадьбу отгуляем — я тут же за дело и возьмусь.
— Восемнадцать… — ошарашенно повторил Еремей. — А мне-то сколько тогда?.. — и принялся считать, бормоча и загибая пальцы.
— Тебе, я полагаю, полвека давно уж стукнуло, — весело сообщил Гриша. — Коли ты соломинский дядька — то тебе его, поди, шестилетним отдали? И тебе вряд ли было менее сорока… Погоди… сколько же Соломину?!
Еремей отвлекся от вычислений и замер, приоткрыв рот.
— Двадцать семь? — неуверенно спросил Гриша. — Он всегда был старее меня на пять лет… Или на шесть? — эта арифметика оказалась чересчур сложна и для гвардейца, и для дядьки. — Так вот, дядя Еремей, к Маше отменный жених посватался, — махнув рукой на цифры, продолжал Гриша. — И он ей не противен. Славная парочка! Сам знаешь, большого приданого за Машей нет. Батюшка, чтоб ему…
— Да уж, — согласился Еремей и, не желая заставлять хозяина рассказывать об отцовских непотребствах, сказал: — Красавица, поди, выросла?
— А сам увидишь! Она тебя вспомнит… Что это — Андрей тебя зовет?
— Ох, бегу, бегу… Он, голубчик мой, бессонницей мается, пока не заснет — то одно ему, то другое…
Гриша кликнул своего денщика Ивашку, дал поручения на утро и, выпив еще с полстакана вина, лег спать.
Андрею было не по себе. Он надеялся, что дорожная усталость быстро нагонит спасительный сон — спокойный и мирный, а не тягостную дрему, прерываемую резкими колыханиями возка. Однако сон все не шел.
— Выведи-ка меня на крылечко постоять, — попросил Андрей сонного Еремея.
— И то — свежим ветерком обдует, полегчает, — согласился старый дядька. — На морозце-то сейчас хорошо… а с морозца потянет в дрему… — он накинул Андрею на плечи шубу, сам поднял с пола тулуп, которым укрывался.
Оба вышли на крыльцо. Следом за ними побрел, едва ль не с закрытыми глазами, до ветру Тимошка.
— Можно посидеть на лавочке, — предложил Еремей. — Вон она, у калитки. Свести со ступенек?
— Сведи.
Мир Андрея теперь состоял из звуков и запахов. Он уже стал привыкать к этому…
До Санкт-Петербурга по зимнику им удалось добраться очень скоро. Теперь следовало поскорее отыскать доктора Граве — как объяснил Андрею герр Баллод, молодого, но очень честолюбивого и толкового немца. Этот Граве приехал в российскую столицу за деньгами и славой и потому брался за трудных больных, чье излечение дало бы ему известность и богатых пациентов. В родном Кенигсберге он несколько раз удачно оперировал людей с поврежденным зрением.