Слепой. Один в темноте
Шрифт:
Он уже распрощался с жизнью, как вдруг избиение прекратилось. Отбросив окровавленную, расщепленную вдоль доску, ряженый убийца опустился на корточки и снова отклеил пластырь.
– Вспомнил Мальвину? – спросил он, слегка задыхаясь, как человек, решивший сделать перерыв в тяжелой и грязной работе.
Спорить было явно бессмысленно, да к тому же смертельно опасно.
– Я ее… пальцем не тронул, – с трудом выговорил Антон. – За… что? Что я ей… сделал?
– Ей – ничего, – согласился «Буратино». – И не смог бы, потому что ее не существует. А вот насчет других – не знаю, не знаю… Сколько судеб ты поломал, Нагибин, сколько душ искалечил – три, пять, двадцать? Ну, что таращишься, как свинья на ветчину? Думал, я не знаю, кто ты такой? Думал, ты один
– Я никому… не причинил зла, – взмолился «Артемон». – За что?! Я никого не заставлял, не принуждал силой, я вообще ненавижу насилие… Они все делали сами, добровольно!
– Значит, покаяния не будет, – все с тем же мрачным удовлетворением констатировал «Буратино». – Что ж, тебе же хуже.
– Я каюсь! – взвизгнул Нагибин. – Что вам еще от меня надо? Я виноват! Я каюсь! Каюсь!!!
– Вот и отлично, – сказал человек в маске, снова заклеивая ему рот. – Вот и молодец, облегчил душу. А чтобы тебе стало совсем уж легко… Историю помнишь? У святой инквизиции за покаянием всегда следовало очищение. И во все времена – и до инквизиции, и после – считалось, что наилучшим образом очищает – что?
Антон Нагибин снова начал извиваться на полу, панически мыча.
– Правильно, – подтверждая его догадку, сказал человек в маске, – огонь.
Он встал и отступил на шаг влево, открыв взору жертвы скромно приткнувшуюся в уголке двадцатилитровую канистру. Откинутая пробка лязгнула о жестяной бок посудины, слегка желтоватая, с радужным отливом маслянистая жидкость с плеском и бульканьем хлынула из горловины. В воздухе резко запахло бензином, мычание пленника перешло в сдавленный визг. Опустевшая канистра отлетела в угол, ударившись о бетонную стенку, чиркнула спичка, и над корчащимся в луже бензина телом с негромким хлопком взметнулось рыжее, коптящее пламя. Приглушенный пластырем визг поднялся почти до ультразвука, перегоревшая веревка лопнула, и охваченные огнем ноги беспорядочно забарабанили, заскребли по полу, разбрасывая вокруг чадно горящие лохмотья, капли и лужицы пламени. Горящий заживо человек каким-то чудом ухитрился подняться на колени, но тут сознание милосердно покинуло его, он замолчал и охапкой пылающего тряпья завалился набок.
Все было кончено. В тесной камере стало трудно дышать от воняющего бензином и горелым мясом дыма, и палач в неуместно веселой карнавальной маске, шурша окровавленным пластиковым дождевиком, полез наружу по вмурованным в стену ржавым скобам.
Наверху его мягко обняла звенящая соловьиными трелями, благоухающая, бархатистая майская ночь. Над головой распахнулся усеянный мириадами ничем не затмеваемых звезд небосвод, в отдалении заблестели редкие огни небольшого поселка. Поросший темными купами каких-то кустарников бугристый луг терялся во мраке, где-то рядом, соперничая с соловьями, дружным хором выводили брачный гимн одуревшие от тепла и пробудившейся сексуальной озабоченности лягушки. Лягушкам оставалось только позавидовать: их строго нормированная самой матерью-природой половая жизнь не была отягощена условностями и извращенными фантазиями, служа источником простого, чистого, ничем не замутненного и не сулящего никаких неприятных последствий удовольствия. То же относилось к соловьям, кузнечикам, ночным мотылькам, что бездумно порхали вокруг в опасной близости от выводящих заливистые рулады лягушечьих пастей, а также ко всем прочим живым тварям – бегающим, ползающим, плавающим и летающим – словом, ко всем, кроме представителей горемычной, вечно норовящей нагадить себе же на голову породы homo sapiens.
Понемногу успокаиваясь и приходя в себя, убийца стянул с лица носатую маску веселого деревянного человечка и отошел от люка. Из люка, растворяясь в ночи, столбом валил подсвеченный снизу мигающими сполохами слабеющего огня дым. В темноте он казался светлым, почти белым и издалека, должно быть, напоминал разведенный кем-то посреди поля костер. Огонь в камере заброшенной теплотрассы угасал, со стороны люка, заглушая ароматы трав и распускающейся черемухи, тянуло отвратительным смрадом горелой плоти. Посветив вокруг себя фонариком, убийца отыскал лежащий в траве объемистый полиэтиленовый пакет и приступил к процедуре раздевания – аккуратно снял и, свернув, сунул в пакет окровавленный дождевик, маску и хирургические бахилы. Последними в пакет отправились вывернутые наизнанку и скомканные латексные перчатки. Человек, более не напоминавший ни Буратино, ни мстительный призрак в развевающемся балахоне, поместил в пакет заранее заготовленный увесистый булыжник, завязал узлом горловину, затянул узел потуже и, шурша травой, направился туда, где неистово драли глотки влюбленные лягушки.
Вскоре перед ним в обрамлении черных кустов блеснула стоячая гладь маленького пруда – фактически, просто заполненной водой ямы. Когда почва под ногами начала пружинисто подаваться и чавкать, человек остановился и, размахнувшись, бросил узел в пруд. Раздался всплеск, по воде пошли круги, лягушачий хор испуганно оборвал песню на середине ноты. Убедившись, что узел благополучно пошел ко дну, убийца повернулся к пруду спиной и зашагал в обратном направлении. Когда он подходил к люку, из которого поднимался к ночному небу редеющий столб белесого дыма, лягушки возобновили пение – сначала робко, а потом смелее и смелее, пока древний гимн возрождающейся жизни не зазвучал в полную силу.
Огонь в подземелье уже погас, сверху сквозь пелену удушливого дыма виднелись только отдельные, мигающие в предсмертной агонии, слабенькие огоньки. Не пачкая рук, убийца ногой захлопнул тяжелую ржавую крышку, и та легла на место с громким лязгом и дребезгом, похожим на звук надтреснутого кладбищенского колокола.
– Приехали, – объявил Глеб Сиверов, останавливая машину напротив подъезда архитектурного бюро.
– Ты куда теперь? – деловито перебирая содержимое сумочки, поинтересовалась Ирина.
Глеб пожал плечами, а потом, сообразив, что занятие жены не позволяет ей заметить и по достоинству оценить его пантомиму, озвучил свой ответ:
– Понятия не имею. Прошвырнусь по городу, подышу воздухом… Может, подцеплю сговорчивую девчонку и закачусь с ней в кабак…
– Ну-ну, – продолжая сосредоточено рыться в бренчащем и шуршащем барахле, которым вечно до отказа набиты все, сколько их есть на свете, дамские сумки, с оттенком недоверия произнесла Ирина.
– А что? – решительно встал на защиту своего мужского достоинства и права на сексуальное самоопределение Глеб. – На дворе весна, жены нет – она, понимаете ли, работает. Хотя это еще надо проверить, чем вы там на самом деле занимаетесь, в этом своем аквариуме…
– Оргии устраиваем. Развратничаем по случаю наступления весны, – предложила напрашивающийся вариант Ирина. Она, наконец, выкопала из сумочки пудреницу, откинула крышечку и принялась точными, отточенными до автоматизма движениями пудрить щеки и нос. Вид у нее был предельно сосредоточенный, как у хирурга во время сложной и ответственной операции, по лицу, дрожа, гуляло круглое пятнышко света – отражение падавшего в зеркальце пудреницы солнечного луча.
– Лучший способ скрыть истину – произнести ее во всеуслышание с иронической интонацией, – мрачно объявил Сиверов, неодобрительно косясь на глухо закрытую изнутри золотистыми планками давно вышедших из моды горизонтальных жалюзи стеклянную витрину бюро.
Эти закрытые в любое время суток жалюзи и впрямь выглядели подозрительно, особенно если принять за точку отсчета предположение, что архитекторы, как сто лет назад, чертят свои проекты вручную, день-деньской стоя за кульманами, двигая рейсшины и стреляя друг у друга карандаши ТМ и вываренные по особому рецепту в льняном масле ластики. На самом деле все давно изменилось, на смену кульманам и всему прочему пришли компьютеры, так что солнечный свет, для свободного доступа которого когда-то и смонтировали эту сплошную, от пола до потолка, стеклянную стену, уже не столько помогал, сколько мешал работать, делая изображение на мониторах бледным и неразборчивым.