Слёзы Рублёвки
Шрифт:
Именно тогда, когда в Москве шли 'гонки на катафалках', а всевозможные дефициты стали одним большим общим дефицитом, Виктор, почувствовав беспросветность такой жизни, и решил заняться экономикой. Наивно, конечно: он полагал, что достаточно получше изучить закономерности хозяйственной деятельности, чтобы убрать диспропорции. Ведь люди и у них в посёлке сильно трудились, не хуже, чем в Москве (н-да, усмехнулся нынешний Виктор).
Потом, конечно, наивность ушла. И он просто решил стать богатым. Чтобы уехать в Москву, купить себе машину, джинсы, дублёнку…
Для этого из их посёлка было два пути. По комсомольской, партийной
О министерстве все уши прожужжала мать. Однажды она выяснила, что её одноклассница — 'бл… полная, двоечница, понимаешь, Витя' — на каком-то курорте выгодно познакомилась. С москвичом из министерства. Вышла за него замуж. И с тех пор каталась, как сыр в масле. Зачем-то тётка эта заезжала в их посёлок… народ шептался — аттестат хотела переделать для какой-то надобности. Насколько было это правдой, неизвестно. Во всяком случае, столичная гостья не преминула посетить нескольких одноклассниц. У которых вела себя с фальшивым демократизмом, и чувствительно колола им глаза собою и своей удачей.
Мать на эти встречи не попала. Но тем большее влияние на неё оказали расползавшиеся о них слухи. И с тем большей мечтательностью она говорила о том, как бы и её сыну в Москву перебраться… Только учиться надо, настойчиво убеждала она, а там и на удачу рассчитывать можно…
Она успела вовремя остановиться в этих своих увещеваниях. А то было б хуже — он бы из упрямства начал с ней спорить. И настаивать на своём. Что было бы глупо: Виктор и сам давно принял подобное решение. Провести остаток жизни так, как она идёт в этом посёлке, — о такой участи он уж точно не мечтал. Закончить восемь классов в четырнадцать лет. Уйти в ПТУ, и тебя выучат на металлиста. Чтобы оттуда перейти в завод. Где станина станка отполирована руками твоего отца. Гудки заводские отменили, но всё равно — смена с семи, смена с трёх, смена с одиннадцати. Суппорт, подача, резец на нужный градус, эмульсия, ровный ход руки… Стать элитой здесь — значит перейти на фрезерный с числовым управлением. Но это — только с законченным средним и курсами. И длительным стажем.
А после смены — столовая 'Ласточка', по вечерам превращавшаяся в 'кафе-ресторан'. Там — стакан-другой. Вдоль железной дороги — домой. Ужин — телек… И на боковую, до завтрашних шести утра.
И снова — по той же колее.
По субботам — танцы, ищущие девочки, тупое опьянение от 'плодово-выгодного' с портвейном, наглость зареченских, драка, милиция, дать дёру, свой двор, розовый вермут, разговоры: 'Не, ну, это, зареченский, подлетает такой… А я, типа, от этих отмахиваюсь уже… Я ногу — раз!.. Он, типа: 'Борзый, да?' А я…'
И это — жизнь?
А потом какая-то пригласит на 'белый танец'. А больше ничего не надо. Дальше — 'Погуляем?', скамейка, кусты, тихое сопротивление, 'Ой!'…
И ополошный взгляд её матери: 'Что делать будем теперь, ребятки?', и знакомая матери в ЗАГСе, и сплошное опьянение на протяжении недели, и образ в белом платье, и та же 'Ласточка'… Всё более и более нетрезвые крики: 'Горько!', дядь-Сеня с баяном, наяривающий 'Ромашки спрятались, поникли лютики…'. Пьяный тесть лезет целоваться. Раздухарившаяся мать глупо пляшет 'русскую'. Чья-то морда перед глазами, и что-то говорит, и ты не понимаешь, что говорит эта морда, но вдруг с громадным наслаждением погружаешь в неё свой кулак, и ноют порезанные о зубы костяшки… и в тебе нарастает жуть и восторг! И тебя оттаскивают, и хватают за руки, а ты всё равно не понимаешь, кто
— и вдруг пелена спадает с глаз. И ты видишь, что виснут на тебе…
И становится гадостно и пусто, но кто-то уже подносит к твоим губам полный стакан, и ты опрокидываешь его одним махом… и всё вокруг тебя кружится, и пол при каждом твоём шаге опять и опять подкатывается справа…
И снова — выщелк пропуска на проходной, вечный запах металлической стружки, снова 'Ласточка'. А вечером — женщина в твоём доме, совсем не похожая на ту девчонку с танцплощадки… писк, пелёнки, неожиданный просвет чистых глазёнок. Но не до них тебе уже —
— снова смена, и стружка, и 'Ласточка'…
* * *
Не-ет! Он себе такой жизни не желал.
И рвался из неё, из этой жизни. Выворачивался, как та же стружка из-под болванки. Как мать рассказывала, он во младенчестве всё время выпрастывал кулачки из-под пелёнок, в которые был завернут. 'Спишь, говорит, смотрю, вроде и заворачивала тебя хорошо! — а вот они, ручки, выглядывают возле шейки! Ой, думаю, с характером парень у меня будет!'
И кто бы мне объяснил, подумал отстранённо Виктор, как это может сосуществовать рядом — вот это вот знание этих вот девчонок с танцплощадки и как у них появляются дети… и эта нежность, когда такая же девчонка — твоя мать?
Такое ощущение, что они и не предназначены никогда быть жёнами.
Сразу назначены быть матерями.
И танцплощадки эти — не для любви. Так, что-то вроде специальных полигонов для размножения русского народа. Если от настоящей любви народ слишком отвлекают 'Ласточки', то хоть для простого воспроизводства что-нибудь оставить… Танцплощадки.
В гостиной рявкнул телевизор — видно, жена на какой-то попсо-концерт попала. Тут же звук убрала, переключила дальше. Ну, хоть тут всё совпадает: оба готовы этот попсятник пристрелить без жалости…
Господи, и кто бы объяснил! Ну почему я сижу тут, на кухне один? И предаюсь воспоминаниям, которые больше напоминают какие-то черепа, ухмыляющиеся из прошлого? Ведь у меня есть женщина. Трогательная, любимая, близкая до последней клеточки! Женщина, которую я так нелепо потерял… и так чудесно нашёл! И её убедил, что нашёл, и нашёл навсегда!
Что у нас не так? Чего не хватает мне, чтобы выйти к ней в гостиную?
Того, что не осталась рядом в холле, пока я раздевался, — с холодным осознанием подумал Виктор. Того, что убежала к какому-то ток-шоу, когда мне хотелось опустить голову на её плечо. И шептать, шептать горячо и лихорадочно, как мне было плохо, как у меня ничего не получалось, как я был чужд своей жизни и самому себе. Потому что на самом деле больше всего мне хотелось сегодня быть рядом с тобой, уткнуться головой тебе в подмышку и не думать ни о чём, кроме того, как мне хорошо ни о чём не думать рядом с тобой!..
Ведь ты — та же, с которой всё это было возможно!
Да, но ты — сам — никогда не позволял себе утыкаться головой ей в подмышку! Ты сам никогда не просил у неё поддержки. Ты не звал её помощи. Ты приходил всегда победоносным легионером, приносил добычу и приводил пленных. Ты ничего не спрашивал у неё, и ты перестал с нею делиться своим.
Мудрено ли, что ты стал для неё обыденным приложением к вечеру? Твоё золото, вываливаемое на порог, твои пленные и твои трофеи — это стало просто фоном вашей общей жизни. А тебе было слишком некогда, чтобы этот фон сменить… И ты был слишком горд.