Сломанный клинок
Шрифт:
А путь предстоял неблизкий — посоветовавшись, они решили податься на юг, чтобы подойти к Парижу с другой стороны. Там, говорили люди, вообще спокойнее — бесчинствовавших на дорогах бригандов поприжали, а главное было то, что в тех краях не шла охота за беглыми жаками, которая еще продолжалась здесь, между Сеной и Уазой. Если спуститься по Сене до Буживаля, можно лесами пройти прямо на Кламар, а оттуда до парижских застав рукой подать.
Так и сделали, в Эпинэ еще с вечера Урбаном была присмотрена лодка, привязанная простой веревкой, без цепи и замка; дождавшись позднего часа, он украл ее и пригнал в условленное место, где прятались Робер и Катрин. Плыли
— Вон она, Валерьянова гора. За ней опять Сена — она тут петлями кружит, — а на том берегу уже Булонский лес. Чащоба страшная, не зная, запросто можно пропасть, такие есть гиблые места. Я там косуль иногда стрелял…
— Опасный промысел, — заметил Робер, подавляя зевок.
— То-то и оно! Дружка моего, да покоится в мире, королевские лесники повесили прямо на месте. Сперва руку отрубили, а после и самого — на дуб… Скоро нам вылезать — вот как станет река вправо заворачивать, так и сойдем. Она тут так и петляет до самого Мёлана…
Когда поднявшееся еще выше солнце оказалось за кормой, Урбан выгреб к левому берегу. Берег был илистый, топкий, поросший камышами; они порядком вымокли и извозились в грязи, пока сумели выбраться на сухое место.
— Ну вот, а теперь тронемся вон туда. — Урбан показал на лесистые холмы, подступающие близко к пойме. — За ними места уже знакомые — мы были там, помнишь, как ходили разорять крепости…
— Ну, то дальше было.
— Дальше, понятно, я говорю — в ту сторону. Палезо, Трапп, нам так далеко и не надо. Сейчас холмы перевалим, а там прямо к восходу. Ну, не прямо, а чуть поправее. Прямо-то в самый раз угодили бы к англичанам, ихнее там самое гнездовище, еще с зимы сидят…
За два дня без спешки добрались до Кламара. Урбан и здесь разыскал приятелей, пропьянствовал с ними всю ночь и узнал много полезного. В Париж сейчас торопиться не следует, там неспокойно; ходят слухи о каких-то переговорах, то ли с герцогом, то ли с королем, но толком никто ничего не знает. Эшевены засели в ратуше и лаются до хрипоты, обвиняя друг друга в злых умыслах, а по улицам бродят вооруженные шайки, нападают на прохожих, и каждая заставляет кричать свое: одни за Марселя и Наварру, другие за Майяра и Валуа.
— Покричать-то можно, — рассуждал Урбан, — отчего не покричать, если просят, но худо другое: Марселю, говорят, всюду мерещатся герцогские лазутчики и теперь городская стража хватает всякого подозрительного — откуда взялся, да с чем идешь, да к кому… Сразу волокут в Шатле, а там пыточники знаешь какие мастера!
— Ну, нам этого бояться нечего, — возразил Робер, — меня в квартале Сен-Дени каждая собака знает, да и ты тоже был в отряде Жиля, на него, в случае чего, и сошлемся.
— Э-э-э, тут все не так просто! — Урбан заговорщицки понизил тон. — Мы почем знаем, с кем теперь твой Жиль? Если переметнулся к Майяру, то его называть — это все равно что сознаться, что ты прямо от герцога!
— Нет, Жиль не мог переметнуться, — подумав, сказал Робер. — Не из таких он, я-то его знаю, говорил с ним не раз.
— Да
— Хорошо. Но мы-то с тобой служили у Жиля раньше, когда все эшевены были заодно. Так если они потом перелаялись, мы тут при чем?
— Опомнись, господин! Да ты просто ничего не соображаешь — со всем уважением будь сказано. Ты был моим капитаном и буквы знаешь не хуже клирика, но сейчас рассуждаешь, как самый распоследний простак. Ты что же, пыточникам в Шатле будешь все это растолковывать — когда служил да почему? Да не будем про нас с тобой говорить, мы все-таки мужчины, хотя там и не таких ломали. А про нее подумал? — Урбан кивнул в сторону Катрин, которая сидела поодаль, шила, не принимая участия в разговоре. — Ты же ее оставлять не хотел — значит, вместе хочешь идти? Так вот сообрази, если ее на кобыле растянут — что будет? Да она от одного страха такого им нарасскажет, что было и чего не было…
— Грех тебе это говорить, — спокойно отозвалась Катрин, не поднимая головы от шитья. — Чтоб у тебя твой поганый язык засох.
Урбан вскочил, едва не опрокинув скамейку.
— Чур меня, чур! — завопил он, показывая рожки из пальцев. — Ведьма!
— Успокойся. — Робер улыбнулся, подмигнув Катрин. — Сам виноват, ты ведь ее обидел. Разве она не доказала, что и мужчине не уступит в верности? Но я не спорю — если пока лучше в Париж не идти, давай подождем, куда спешить…
Спешить и впрямь было некуда. Робер и сам не знал, зачем, собственно, ему в Париж. Тогда, перед битвой, он наказал Катрин, в случае чего, пробираться к Оливье, вот они с Урбаном и решили тащить туда же и его самого. Но ему в Париже делать нечего… вот разве что девчонку пристроить. Может, Оливье женится на ней?
Ладно, с Като что-нибудь придумаем; если Оливье не соблазнится, можно в какой-нибудь монастырь отдать, и не просто так, а с хорошим вкладом, чтобы была там не хуже других. Вклад — это не задача; за Глориана дадут много, хотя и жаль расстаться с таким конем. Ну а потом? Может, действительно опять бригандом… Год назад ему это занятие не понравилось, но тогда он был в чужой банде, делал что велели, а теперь соберет свою, поставит дело по собственному разумению. Главное — знать, кого грабить. И для чего…
Эх, знать бы вообще, зачем жить! Раньше ему никогда не пришел бы в голову такой вопрос. Сколько он себя помнил, жизнь всегда казалась ему открытой во все стороны, как зеленая равнина солнечным летним утром. Его нисколько не угнетало даже то, что родился сервом; может, потому, что отец Морель сызмальства приучил его не придавать этому значения, говоря, что дело не в том, кем рожден, а в том, на что способен. Он верил в себя, и Аэлис верила в него; он всегда знал, что сервом не останется, что его ждет совсем другая судьба. И даже год назад, когда все уже случилось, когда мечты рухнули и ему пришлось бежать из Моранвиля, — даже тогда не было у него этого ощущения пустоты и ненужности жизни. Наверное, поддерживало мстительное чувство: Аэлис предала его, обманула, предпочла другого, — тем важнее казалось доказать ей, что и он чего-то стоит… Доказать уже не самой Аэлис, а судьбе, жизни, самому себе. Наверное, это было глупо, по-мальчишески, но во всяком случае это была цель, ради которой стоило жить. А впрочем, что душой кривить? Пусть не совсем осознанно, но в нем всегда теплилась надежда на то, что и с Аэлис все может обернуться как-то по-другому… И ведь обернулось! И снова, пусть лишь на миг, он поверил, что все возможно…