Слова
Шрифт:
Сие одно и надобно почитать предметом изучения, первым и величайшим благом для людей. Ибо найдешь ли что подобное в вещах, влающихся долу, и в других игрушках, которыми надмеваются люди, в этих, как говорят, дарах времени и счастья, хотя бы собрались вместе все и всем принадлежащие блага, какие действительно есть или почитаются благами в скорбной жизни? Найдешь ли столько выгод, хотя, по–видимому, преступишь пределы? Положим, что имеешь ты у себя, чем обладал, осыпанный золотом Гигес и, безмолвно властвуя, одним обращением перстня приводишь все в движение. Положим, что рекой потечет к тебе золото, что загордишься ты, как лидийский царь, и что сам персидский Кир, величающийся могуществом престолов, сядет ниже тебя. Положим, что пресловутыми ополчениями возьмешь ты Трою, что народы и города изваяют твой лик из меди, что одним мановением будешь приводить в движение народные собрания, что речи твои удостоятся венцов, что покажешь в судах Демосфенов дух, что Ликург и Солон уступят тебе в законодательстве. Пусть в груди твоей живет Гомерова муза; пусть у тебя Платонов язык, который у людей почитается медоточивым, да и действительно таков! Положим, что ты опутываешь всех сильными возражениями, как неизбежными и хитро закинутыми сетями. Положим, что ты все поставишь вверх дном, с Аристотелем или с какими–нибудь новыми Пирронами соплетая понятия в неисходные лабиринты. Положим, что тебя окрыленного понесут
Поелику, как гадаю сам и как слышу от мудрых, душа есть Божественная некая струя и приходит к нам свыше или вся, или властитель и правитель ее — ум, то у нее одно дело единственно естественное ей — парить горе, вступать в общение с Богом, непрестанно устремлять взор к сродному, как можно менее порабощаясь немощам тела, ибо тело и само стремится к земле, и душу влечет долу, вводит в это приятное скитание по предметам видимым, в это омрачение чувств, в котором душа, не управляемая разумом, постепенно погружаясь, падает ниже и ниже. Но если владеет ею ум и часто, как уздой, сдерживает словом, то, возвышаемая им, может быть, вскоре достигнет она священного горнего града, а наконец получит и желаемое ею издавна, то есть, прошедши все завесы, все нынешние тени, все здешние гадания, все отражения красоты в зерцалах, непокровенным умом узрит непокровенное благо, каково оно само в себе, и прекратит свое скитание, насыщенная светом, которого желала сподобиться, и возобладав там высочайшей красотой. Ибо Сотворивший все премудрым Словом, через срастворение противоположностей Составивший неизреченную гармонию вселенной и Приведший мир сей из неустройства в устройство, еще большее чудо показал в природе живого существа.
Но я полюбомудрствую с тобой, начав слово несколько выше.
Бог есть или ум, или другая совершеннейшая сущность, постигаемая напряжениями единого ума. Богу известно, совершенно ли постижим Он для горних умов; но не ясно постигается нами, над которыми распростерто облако грубой плоти — этот неприязненный покров. Столько знаем мы о Боге, но больше узнаем впоследствии.
Поелику же начатки слова воздали мы Богу, то посмотрим теперь, каково и то, что от Бога.
Две здесь крайности и две противоположные природы. Одна близка к Богу и досточестна: ее именуют словесной и исполненной ума; наименование же это производится от Слова; и таков, сколько известно, чин существ, предстоящих Богу, верховных и второстепенных ангелов, который выше всего чувственного и телесного и первый озаряется начальственной Троицей. Другая природа весьма далека от Бога и Слова; ее называют бессловесной; потому что лишена слова, и скрывающегося в звуке, и изрекаемого. Но Бог–Слово, как совершеннейший Художник, разлучив сии природы и премудро сопрягая тварь, созидает и меня — живое существо, сложенное из обеих природ, сочетав воедино и слово и бессловесие, то есть невидимую душу, в которой ношу я образ всевышнего Бога, и видимое тело. Таково смешение этой досточестной твари, которую можно назвать новым миром, в мире малом — миром великим! И как Сам Он преисполнен света и добра, то и мне даровал несколько добра; восхотел же, чтобы оно было моим делом. А для сего показал мне тогда же границы той и другой жизни и определил их словом, придал в помощь твари закон, поставил меня самопроизвольным делателем добра, чтобы борьбой и подвигом приобрел я венец, потому что для меня это лучше, чем жить свободным от ограничений.
Таков закон в устройстве моего состава. Но он непрестанно возмущается многочисленными переворотами здешней жизни, порываемый туда и сюда, окруженный предметами то зловредными, то благотворными, которыми он, бедный, разжигается и искушается, как золото на очистительных углях. А плоды посеянного нами будут собраны впоследствии, на праведном суде Божием; там готовы точила — принять в себя плодоношение жизни.
И посему–то кто соблюдает закон, чтит частицу Божества, какую имеет в себе, во всяком деле, слове и движении ума сколько можно более чист от всего попираемого и не оскверняется ничем преходящим, а напротив того, самую персть влечет с собой к небу, тот в награду за труды (подлинно, самое великое и премудрое таинство!) станет богом, и хотя богом по усыновлению, однако же исполненным высшего света, начатки которого пожинал он в некоторой мере еще здесь.
А кто, преклонившись к худшему в своем союзе и сочетании, оказавшись сообщником дольнего, рабом плоти и другом скоротечного, оскорбляет жизнью своей Божественное благородство, для того, сколько бы ни был он благоуспешен в непостоянном, гордясь ничтожными сновидениями и тенями, обогащаясь, роскошествуя, превозносясь чинами, увы! для того тяжки тамошние бичи, где первое из бедствий — быть отринутым от Бога.
И ты, слыша это и уверившись в сказанном, шествуй правым путем, оставь же путь недобрый, если только послушаешься искреннего советника (а я знаю, что лучше тебе послушаться) и примешь мое слово. Доброму советнику, как говорят древние, должно вооружиться тремя доспехами: опытностью, дружбой и смелостью; а у меня, как найдешь, нет недостатка ни в чем этом. Опытность простер я до такой степени, какая прилична человеку, который долго трудился, немало времени беседовал с писаниями мудрых и с письменами богодухновенных учений — этим сладким источником, доступным только для целомудренных, в котором иное исчерпал я едва не до глубины. А что касается до сказанного мною во–вторых, то есть до благорасположения, в этом есть самое сильное удостоверение, ибо тебе, любезнейший, желаю того же, что прежде присоветовал себе, когда стеклись вместе и размышления, и опасности бурного моря, соединившего меня с Богом, так как страх нередко бывает началом спасения. Опытов же смелости лучше не видеть тебе ни от меня, ни от людей, для тебя сторонних. Да ты и не увидишь их, если послушаешься моих слов, потому что будешь достоин похвал, а не укоризн. А по всему этому предай себя мне, предай, говорю, а я передам тебя Богу, предавшийся Которому сам будет в приобретении, потому что Сам Бог делается достоянием предающегося Ему. Достигнешь же истины, рассуждая так.
И у эллинов есть мудрецы, впрочем не мудрые. Ибо можно ли назвать мудрыми тех, которые не познали высочайшего естества — Бога, первой вины всех благ, тогда как разумных приводят к Богу и природа, и порядок всего видимого и умосозерцаемого? Можно ли назвать мудрыми тех, которые или вовсе изгнали из мысли Божество, или отринули Промысл, или положили Ему меру, чтобы Бог, спасая, не утрудился? Одни из них, взяв в наставники зрение, вручили державу звездам, которые нам сослужебны, и такими вождями всего весьма худо были водимы сами. Другие, ниспав еще глубже, стали поклоняться гнусным животным. Иные же в тенях демонов и в баснях нашли защитников своим страстям, воздвигли памятники, достойные своего безумия, и капища — произведения вещества
Впрочем, если угодно, они были и мудры. Найдешь, что они были несогласны и далеки один от другого в иных учениях, а именно: в понятиях об умосозерцаемом и видимом, о Божием промысле, об идеях, о судьбе, о бесконечном веществе, об устройстве тел, о душе, об уме, об обманчивости чувств. От сего произошли стоики — эти надутые лица, Академии, хитросплетения пирронистов, недоумения и остановки над словами пустыми и произвольно составленными. Но, не согласные в этом, все они равно и единодушно хвалят доброе и ничего не ставят выше добродетели, хотя приобретается она множеством усилий, бесчисленными трудами и продолжительным временем. Упомяну для примера о некоторых, чтобы ты и отсюда мог научиться добродетели, и с терний, как говорят, собирая розы, и у неверных учась совершенству.
Кто не слыхал о синопском псе [290] ? Он (не говорю о других его делах) вел такую дешевую и умеренную жизнь (и в этом сам себе был законодателем, а не Божий хранил закон и не какими–нибудь водился надеждами), что имел у себя одну собственность — палку, и домом служила ему под открытым небом катающаяся среди города бочка, укрывавшая его от нападения ветров, и ее предпочитал он златоверхим чертогам. Пищу же составляло для него то, что без труда можно было взять и не готовя. Подобно и Кратес, преодолев в себе привязанность к деньгам и все свои владения, как способствующие пороку и плотоугодию, оставив в запустении, взошел на ступени жертвенника и, поелику служение любостяжательности признавал рабством, как бы среди Олимпии, громогласно произнес сии удивительные и всеми повторяемые слова: «Кратес дает свободу фивянину Кратесу». О нем же (впрочем, некоторые приписывают сие другому философу [291] подобного образа мыслей) рассказывают, что во время плавания, когда свирепела буря, а корабль обременен был грузом, охотно побросал он в глубину свое имущество, сказав притом сии достопамятные слова: «Благодарю тебя, случай, наставник мой в совершенстве: как удобно сокращаюсь я до плаща!» Один уступил имение свое родным, а другой, превзойдя и это, как нечто человеческое, и в один кусок золота обратив все, что у него было, пускается в море и там отдает глубине это обольщение тщеславия, рассуждая, что других не должно ссужать тем, что не хорошо для себя. Я хвалю и за сие. Один из старинных псов [292] , пришедши к царю, просил у него пищи, или действительно имея в ней нужду, или желая испытать царя; и когда царь, или в знак чести, или тоже для испытания, охотно велел дать ему талант золота, он не отрекся взять, но получив, тут же в глазах давшего на весь талант купил один хлеб и сказал: «Вот в чем имел я нужду, а не в гордости, которой не укусишь!» Это почти сходно и с моими законами, которые окрыляют меня подражать жизни и природе птиц, довольствуясь однодневной и несеянной пищей, и вместе с лилиями, пышно облеченными красотой, обещают мне покров из безыскусственных тканей, если буду устремлять взор к единому великому Богу.
290
Диоген.
291
Антисфену или Зенону.
292
Циников.
Но если мне должно точнее испытать дела сих мудрецов, чтобы рассказы мои не оказались напрасными, то скажу, что сии чтители нестяжательности и жизни свободной, отрешенной от всех уз, во–первых, неверными путями стремились к совершенству. В них больше было хвастовства, нежели любви к добру, а иначе для чего были бы нужны алтари и провозглашения? Во–вторых, они отказывались от чревоугодия, потому что избегали не пресыщения богатством, а забот и трудов приобретать его, между тем иногда и скудость обращали в повод к сластолюбию. Это доказывают ячменные хлебы, брошенные ради пирога с кунжутом, и стихи из трагедии, особенно один, сказанный при сем весьма кстати: «Чужестранец, уступи место господам» [293] . То же доказывает и цикорий — пища бедных, обильный дар земли, скрывающийся из среды сладостей. Но у нас сделанное напоказ — даже и не в числе добродетелей; у нас первое правило, чтобы левая рука не знала ясно движений правой.
293
Стих из Эврипида, примененный Диогеном к ячменным хлебам и пирогам с кунжутами.
Если воздержание свидетельствует о божественной жизни, прекрасен Клеанфов колодезь, прекрасна Сократова скудная жизнь. Но как и гнусно многое! Например, эти Хармиды и покров из плащей, под которым сей доблестный муж (подлинно это божественно!) беседовал с юношами, потому что одни красивые даровиты! Никто не уловляй добродетели через плотскую любовь — да погибнут такие рассуждения! Не сходятся пределы мидян и лидян. Похвалит ли кто поступок Алкмеона? Один из первых между знаменитыми афинянами, отличный и родом и могуществом, столько предался он жадности к деньгам, сколько надлежало бы ему быть выше этой страсти. Крез много раз принимал его у себя радушно; и однажды, показывая ему все свои золотые сокровища и, как владетель их, гордясь своим счастьем, велел взять себе золотой пыли, сколько может захватить. Тогда Алкмеон (подивись его неумеренности!) наполнил золотом и пазуху и рот, даже волосы покрыв золотой пылью, вышел к лидянам достойным смеха богачом. А что такое Платон, этот мудрейший из людей! Что такое Аристипп, разумею этого пресладкого Аристиппа. Что этот, как думаю, обворожительный Спевзипп? Один вел жизнь неудачного торгаша и для прибыли переносил морские труды, возя масло. Может быть, за это не назовешь еще его ненасытным, но припишешь иное и бедности. Но Платону пресмыкаться у царских столов — где тут ученость и честные труды? Не стану говорить о том, как продавали его с торга, и не сбыли бы с рук, если бы не нашелся один ливиянин, который оказался лучше Платоновой Эллады и за малую цену купил себе славу и ученость Платонову. А у этого киринейца много было открытости, однако же к свободе примешивал он сластолюбие и вредил добродетели горьким своим учением. Умащенный благовониями, задушал ими своих сопиршественников, а любезностью нрава и говорливостью пользовался он как средством к получению подарков. Так, мудрый Архелай, не знаю для чего и за что, подарил ему однажды женскую одежду. Платон не принял такого подарка, сказав на этот случай стих из Еврипида: «Мне не надеть на себя женской одежды». Но Аристипп, как скоро подарок принесен был к нему и достался в его руки, с охотой берет его и сказанный Платоном стих остроумно отражает другим стихом, произнеся: «Целомудренная и на вакханалиях не утратит своего целомудрия». Этот же самый Архелай, как рассказывают, когда Софоклу хотелось получить от него какую–то вещь, отдал ее мудрейшему Еврипиду и при этом сказал: «Ты мне кажешься достойным того, чтобы у меня просить, а Еврипид достоин получить», — чем и дал разуметь, сколько превосходен нрав благородный.