Словарь запрещенного языка
Шрифт:
Вэ шув мешорэр ани
(И снова я поэт)
Рэитих, шматих, ахавтих
хальфа вэ эйнена сэйвати
ле хаим цаирим шавти
ми йом ше пгаштих ла-ад ахавтих...
(Я видел тебя, слышал, любил,
Про седины свои забыл,
И в день нашей первой встречи
Стал вновь молодым — навечно...
Безбожники утверждают,
Что нет Б-га на небе,
А женщина, что свила гнездо
В моем сердце, в моей душе, в моей крови —
Откуда взялась, если не с неба?
) ?)
(Хофия меайн вэ ло мишмей шамаим?)
Он
,
?
(Если она из плоти и крови, как все люди,
Как ей удалось вдохнуть в меня, старца из старцев,
Рассветную зарю,
Огонь юности?)
И он заканчивает:
Элохим ешно
Вэ хи – малахо
(Есть Б-г,
И она — его ангел).
Одно стихотворение называется «Иллюзия», другое «Рахель», третье «Моя молитва!» Рахель собирается в Израиль, он рад за нее, но страдает и ревнует, и негодует: как же она оставляет его? Но она уедет только в 1963 году, через два года после его смерти.
Может, это и не стихи вовсе, а одна сплошная молитва: «Дай мудрость ее сердцу. Ведь была же она счастлива моей любовью. Здесь, в Галуте галутов. Нет! Вырваться, взойти в Сион!.. А я, а меня?.. Господи, приди мне на помощь!»
Какие сильные чувства! Какая искренность! Отвечала ли ему взаимностью скромная и сдержанная Рахель?
Пусть это останется тайной. Но одну тайну мне, кажется, удалось разгадать. Я без конца вглядывалась в каждую букву, изучала, переписывала, сравнивала, переводила эти стихи и как-то не задумывалась, подписав два из них словом " (нефеш — душа), он между и поставил апостроф, и вдруг меня осенило: он закодировал в подписи Ф и Ш — начальные буквы своего имени, на это Лия Феликсовна среагировала: а ведь папу звали Натан-Файтель Шапиро, но этого почти никто не знал.
Он был бы рад узнать, что вся его семья здесь, в Израиле. Что его правнук Миша защитил докторат на земле Израиля. Что у него много правнуков. И что его дочь, Лия, сделала все, чтобы память о нем сохранилась в наших сердцах и в истории еврейского народа.
МОЯ ТЕТЯ РАХЕЛЬ МАРГОЛИНА
Юдифь Ратнер, Реховот
В послевоенные годы я почти все каникулы и выходные проводила у моей тети Рахели. Она работала учительницей и была свободна в каникулы. Мама отправляла меня к тете, чтобы помочь ей справиться с одиночеством и подавленностью, охватившими Рахель после того, как с фронта пришло сообщение о гибели ее единственного сына Муни.
Рахель Павловна Марголина жила возле еврейского театра на Малой Бронной в коммунальной квартире с высоким лепным потолком. Два окна ее комнаты смотрели на улицу и школу, где до войны учился Муня. В темной каморке у самой кухни проживала горбатенькая Маша, которая до войны была няней Муни, а потом служила консьержкой в подъезде. Вместе с тетей она оплакивала своего питомца. Несмотря на огромную разницу в образовании, женщины поддерживали друг друга, помогали справиться с бедой. Тетя была тогда на грани самоубийства, ни с кем не общалась, не подходила к телефону, не могла есть. Жизнь потеряла для нее всякий смысл.
В 1955 году Рахель Павловна обратилась в ОВИР с просьбой о воссоединения со своей матерью и сестрами, переписку с которыми никогда не прерывала. Однако ответа не получила: подобные ходатайства просто не рассматривались в те годы. У нее дома собирались молодые люди, причем не только те, кто хотел побольше знать об Израиле: они читали и самиздат, и литературные новинки — словом, там царила интеллектуальная атмосфера. Моя тетя ожила, но красивые библейские глаза были грустными, взгляд потухшим — казалось, она никогда не станет такой, как прежде. В середине 50-х, в мои студенческие годы, я реже навещала тетю — как правило, перед концертом в консерватории или возвращаясь из кинотеатра повторного фильма у Никитских ворот.
В один из таких визитов я застала у нее двух отчаянно споривших гостей. Они казались мне тогда очень пожилыми — оба действительно были значительно старше Рахели. Один из них, совершенно седой, с окладистой бородой, — Лазарь Шолмонович Гордонов, географ и лингвист, знаток иностранных языков. Второй — лысоватый, плотный, как мне показалось, немного напряженный и нервный, — Феликс Львович Шапиро. Рахель относилась к нему с особенным почтением и вниманием. Ее глаза блестели, она была непривычно оживлена и удивительно хороша.
Одна половина стола была завалена библиотечными карточками, испещренными ивритскими буквами, а другая, накрытая белоснежной скатертью, занята приготовленными рукой Рахели салатами и прочими угощениями, а также кофе с цикорием, который в те времена казался мне очень вкусным.
Я понимала, что нервозность Феликса Львовича объяснялась некоторой ревностью к Лазарю Шолмоновичу: они оба были поклонниками Нехамы Лифшицайте. И... оба благоговели перед Рахелыо Марголиной! На концерты «еврейского соловья», как называли Нехаму, оба приходили с цветами и сидели в первом ряду, не сводя с певицы глаз. Феликс Львович обычно просил Рахель купить цветы, а тетя поручала это мне. Я шла на рынок, и букет совершал обратный путь в присутствии всех участников этого романтического действа. Много лет спустя, в Израиле, когда уже не было в живых ни Рахели, ни ее поклонников, я рассказывала это Нехаме, и мы с грустью смеялись.
Рахель Павловна была верной помощницей Феликса Львовича в работе над словарем. Историк и лингвист, она прекрасно разбиралась в вопросах гебраистики: все 28 000 слов с объяснением их происхождения были собственноручно переписаны ею на карточки, которые я видела на столе. Оба понимали важность этой работы, полностью поглотившей все их помыслы и думы. Они много говорили об Израиле. Феликс Львович понимал сионистские устремления Рахели, и с грустыо думал о предстоящем расставании.
Рахель совершенно преобразилась: снова стала широко общаться с людьми, ходить в гости, в концерты, приглашала к себе, отмечала еврейские праздники. Она вновь обрела смысл жизни и однажды сказала Феликсу Львовичу: раньше никогда бы не поверила, что после гибели сына не утрачу интерес к жизни. На что он ей ответил выдержкой из Талмуда: «Над каждым живым творением витает дух Божий и неслышно повелевает: живи, живи, живи».