Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Шрифт:
– Ловок ты! – похвалил его Феофан, усмирясь. – Давай сюда доношение свое. Мы Волынского, яко вора и взяткобравца, таково закрутим: в обморок его – и на ноготь, вроде блохи! Да и граф Ягужинский, коли войдет в прокурорскую власть, даст ему по шее!
Донос Сильвестра килой тянулся. Длинный, длинный, длинный…
Тридцать восемь пунктов – по справедливости!
Артемий Петрович и сам знал, что справедлив донос. Да огрызнуться-то было некогда. Сильвестр его врагом церкви выставил. Вором! Погубителем! «Ай, не до тебя
– Господи! Сыщу ли я в лихолетье сие вертеп надежный?
Трое на руках осталось: Анька, Машутка да Петруша-волчок (в сыне – вся жизнь, это рода Волынских початок и семя на будущее). Теперь, во вдовстве, Артемий Петрович самолично пихал в сыночка каши с маслом обильным, а нянек всех разогнал:
– Кыш, кыш, дуры старые!..
Было Волынскому о ту пору сорок один год. Мужчина в соку. Богат и знатен. Ума занимать не надобно. Московские дела страшные пересидел на Волге тихой мышкою: попрекнуть в замыслах крамольных никто не сможет. Казалось бы, тут и начинай карьер свой. Гони кораблик судьбы между Сциллой и Харибдой… выше парус, выше! По ночам хаживал губернатор по комнатам, стучал башмаками. Да все пальцами похрустывал. Кубанца часто будил среди ночи:
– Базиль! Все ли мы спрятали, ежели за мной придут?..
Да, награблено было немало. «Что стихарь? – думал. – Стихарь тот в один пункт уместится. А как на остатние отлаяться?»
Разослал курьеров с письмами. Искал заручки в милостивцах. Лошадей гнал в подарок на Москву: Черепаха – Черкасский принял (жаден). Даже Ягужинскому писал, а уж как не хотелось писать ему!.. Семен Андреевич Салтыков выручил: через Бирена прошение Волынского попало в руки самой императрицы. Читали его вслух! При всем дворе… Потом, говорят, Анна Иоанновна у Ягужинского выпытывала:
– Павел Иваныч, скажи мне праведно о Волынском: таков ли уж он супостат, как я о нем наслышана?
– По правде, – отвечал Ягужинский, – проживи Петр Великий еще годочек, и быть бы голове Волынского на плахе…
Салтыков этот разговор подслушал и на Казань отписал так:
«И тое твое прошеньице ея величество апробовать не соизволили. А тебе, милый племянник, един спас есть: наискоряйше свадьбу устроить с какой из девок Салтыковых, что ея величеству, нашей благочестивейшей государыне, в родстве близком приводятся…»
В дни сыска одному лишь Кубанцу доверял Волынский.
– Жениться бы мне и можно, – говорил. – Детей одному не поднять, коли старшей моей всего осьмой годик пошел… С семьей на руках как совладать мужу одинокому?
– Женитесь, сударь, – советовал Кубанец. – Родством с царствующей особой вы любой пункт доноса за пояс заткнете!
– Оно бы и так, – мечтал Волынский, на диванах турецких валяясь. – Да супружние дела криводушья не терпят. Без любовного жару как можно от жены, сердцу нелюбезной, почать?..
И на Москву отвечал Салтыкову письменно такими словами:
«Невесты ваши затем досидели до сорока лет, что никто не берет. А мне, по мнению моему, душа и честь милее… Для того и желаю не бессовестно помереть! Каково же мне с немилой жить в доме одном, да еще и спать с ней на одной постели?..»
Волынский решил клин вышибать клином. Для поклепа на духовных особ он дела тайные изыщет. И вот ночью, когда заснула Казань, вся в душистом цвету яблонь, нагрянул Волынский прямо в архиерейский приказ. Замки взломали. Бумаги опечатали. Все по мешкам увязали. И на телегах увезли. А с постели подняли сонного канцеляриста – Тимоху Плетеневца, даже штаны помогали ему надеть, ибо от страха перед губернатором ослабел человек.
И – прямо в застенок, на Кабаны! Вывалили на землю бумаги. Волынский полистал их: ого, вот они, грехи-то духовные! Того и надобно было, чтобы клин клином вышибить.
– Начинай! – велел Волынский…
Но палач был пьян и дело испоганил сразу. Как только Тимоху Плетеневца на дыбу подняли (чтобы с голоса подтвердил воровство Сильвестра), так сразу он с потолка и сорвался. Да бревном ему обе ноги сразу – хрясть! Только кости хрустнули.
Душно стало в застенке от воя: насмерть погубили невинного человека… Артемий Петрович и сам испугался:
– Господи, простишь ли грешного? Одно мне осталось: просить суда над собой правого и скорого. Да Ягужинского сократи во гневе его, господи, не дай пропасть мне…
Кабинет императрицы еще не был создан. Но в преисподне стрешневского дома флейтировал по ночам бедный Иоганн Эйхлер. Сидя на цепи, словно пес, строчил по дням: секретно, по-остермановски. Кабинет пока был затаен в подполье империи, но слухи о нем уже ползли.
Конъюнктуры были сбивчивы: Остерману мешал Ягужинский, это был видный козырь – на него многие ставили.
Быть или не быть ему в генерал-прокурорах? От этого многое зависело: Пашка человек самобытный, таких взять трудно, такие люди зубами узлы развязывают… И вдруг Остерман тот «козырь» с а м перевернул.
«А ежели не вязать? – задумался. – И не мешать ему карьер делать? Тогда он начнет шумствовать? И кулаками махать? Кого сшибет? Бирен думает, что Пашка меня сшибет… Так ли это?»
Помешал развитию конъюнктур приход Вратислава. Остерман потянулся к козырьку, чтобы опустить забрало, как перед боем.
– Вена, – улыбнулся он входящему послу, – очевидно, опять встревожена: отдам ли я ей старый должок в русских солдатах?
– Не только это. Вена озабочена и долгим вдовством русской государыни. Кондиций, запрещающих ей брак, уже не существует!
Вице-канцлер потянул на себя теплое одеяло. «Анна, – думал, – и в замужестве будучи, меня при себе сохранит. Но коли муж у Анны объявится, потеха будет с графом Биреном!..»
– Кого же Вена сватает для России? – спросил спокойненько.