Слово и событие. Писатель и литература (сборник)
Шрифт:
Вот маленький пример, снова очень упрощенный. Нам настолько важно знать имя человека, что невозможно представить чтобы кому-то разрешили остаться совершенно безымянным. Человек может не иметь ничего человеческого и даже не говорить, но нельзя чтобы человек не имел имени, почти так же как нельзя не иметь видимого тела. Незнание имени знакомого человека связано всегда с растущим беспокойством. С другой стороны, нам достаточно знать имя человека, чтобы мы успокоились так, как если бы уже знали о нем главное. Имя опережает всякое другое знание о человеке и всякое отношение к нему. Это первое опережающее знание, на которое как на гвоздь по образному выражению одного лингвиста навешивается всё остальное, никакого или почти никакого содержания не несет и ни к чему не обязывает. Имя провоцирующее предвосхищение знания; если человека зовут Лев, это странно, смешно, наводит на игривые, потом на глубокие и по существу бесконечные раздумья и через них начинает о нем что-то сообщать. Флоренский извлекал из имени сущность, останавливаясь на нем мыслью. Но язык достигает своей формальной полноты только за счет того, что
Авторитет языка можно было бы назвать авторитетом «общественного установления в чистом виде» [13] . В полноте его системы свернуты всё будущие. Его авторитет подпитывается ими. Всякий авторитет любого человеческого института предвосхищен в ненавязчивом авторитете языка.
Слово авторитет происходит от auctor, основатель, податель, вдохновитель, поручитель. Сам язык как полная и одновременно открытая система, предвосхищающе намечающая всё разнообразие познаний, путей и трудов человека, есть в этом смысле auctoritas: первый основатель и вдохновитель всего, в чем осуществляется человек. Язык авторитетен как единственное до сих пор вполне и совершенно удавшееся человеку предприятие, единственная постройка, в которой человеческая мысль уже достигла окончательной полноты и с которой она поэтому может всегда сверять себя, не опасаясь что будет ограничена в своем полете.
13
Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики…, с. 108.
Мы говорили, в каком смысле научная лингвистика права, отказываясь рассматривать языковые авторитеты в лице словарей, академий, литературных стилей как образцовую речь в сравнении с повседневной. Но великие поэты и писатели сами не ставят себе цели создания новой словесной среды, они делают пригодной для обитания ту, которая есть. Между Заменгофом и Данте та разница, что первый обошелся с известными ему языками как эксплуататор с полезным сырьем, а второй работал чтобы сделать итальянскую языковую почву культурной. Авторитет языка нуждается в поддержании. Лингвистика много сделала для его расшатывания и тем, что его игнорировала, и тем, что перенесла понятие языка на системы знаков, а главное тем, что сводит фонетику к фонологии, грамматику к логике, семантику к лексике. Самим фактом своего существования лингвистика внушает, что язык не может объяснить себя. Если редукция слова к мысленным элементам удастся, оно будет иметь ценность не само по себе, а только как знак чего-то. Двое разноязыких, встретившись в пустыне, уже никогда не смогут понять друг друга. Заботу о языке возьмет на себя толкователь, и общение, раньше предполагавшее прояснение применяемых знаков по ходу дела, превратится в операцию над сознанием. Язык станет заживо мертвым и, возможно еще существуя номинально, уступит место закрытым знаковым системам.
Авторитет языка поддерживается теми писателями, поэтами, создателями словарей, кто способен видеть в слове вещь, а не инструмент, опережение любых созданий культуры. «Все люди считают слова знаками, но поэты – последние среди людей, которые еще знают, что слова являются также ценностями» [14] . Поэтический смысл реабилитирует слово, он способен вернуть жизнь стершейся лексике и термину. Художник «освобождается от языка в его лингвистической определенности», т. е. от застывшего в нормативном словаре, «не через отрицание, а путем имманентного усовершенствования его»; «в поэзии язык раскрывает все свои возможности, ибо требования к нему здесь максимальные: все стороны его напряжены до крайности, доходят до своих последних пределов… язык превосходит здесь самого себя» [15] .
14
К. Леви-Строс. Структурная антропология. М., 1980, с. 147.
15
M. M. Бахтин. Вопросы литературы и эстетики. Исследования разных лет. М., 1975, с. 46–47.
С авторитетом дело обстоит вовсе не так, что на одном и том же языке поэт выражается образцово, а обыденный человек нет; кстати, часто бывает как раз наоборот. И не так что язык поэта лучше чем язык любого прохожего, язык племени, простонародный. Язык поэта, как бы он ни был неправилен и беден, в большей мере язык, а выпав из его рук, он исподволь катится к терминологической системе, становится всё больше средством «выражать уже готовую мысль», а не «создавать ее» (Потебня). Авторитет языка рушится. Казалось бы, поэт дальше всех от практики, от техники. На самом деле это он обеспечивает все области культуры способом понимать друг друга и самих себя. Без него множатся бесчисленные информационные системы, тающий авторитет языка заставляет с риском чудовищной инфляции называть языком и приписывать статус слова тому, что перестает быть даже лексикой, не стоит без информационной поддержки, служит функцией других ценностей, в свою очередь по-разному проблемных. Поэт, задолго до признания его языковым авторитетом восстанавливая авторитет языка и слова, падшего и тусклого, делает вне сравнения больше для успешного функционирования информационных систем чем специалист программист. Один поэт умеет восстановить значимость тому, что брошено на ветер.
Современная лингвистика не имеет собственных средств отличить авторитетное звучание слова от пустого. Она не умела за последние полвека сохранить даже свой собственный былой статус авторитетной науки. Еще в 1945-м можно было говорить: «Она не является рядовой общественной наукой, так как она более других наук продвинулась вперед… Это привилегированное положение лингвистики вызывает зависть, и можно заметить, что лингвистическими методами вдохновляются представители соседних дисциплин. По отношению ко всем общественным наукам лингвистика не может не сыграть той же обновляющей роли, какую для совокупности всех точных наук играла например ядерная физика» [16] . Под занавес так можно было говорить даже в 1965-м. Сейчас авторитетность лингвистики резко упала, так же как, впрочем, и ядерной физики.
16
К. Аеви-Строс. Структурная антропология…, с. 116.
Авторитет науки о языке по существу зависит от ее отношения к авторитету языка. Мало чем поможет, если безудержно раздавать статус языка всевозможным знаковым системам. Язык не такая система, которую кто-то мог бы просто даже определить. Я считаю, что сейчас лингвистика не имеет возможности без тавтологии сказать, каким образом открытый по своему значению, т. е. допускающий разные толкования знак способен точно очертить свой предмет. В языке есть много областей, которые можно рационализировать, но в своем существе он структура, ускользающая от сознания. Язык важен своими приемами, которые интереснее чем мы можем понять не только при первом подходе, но и в конце долгих усилий.
Состояние беспомощного удивления, растерянной задумчивости кажется приличным Обломову; ученый, как его обычно представляют, такое состояние преодолел или подавил в себе. Конечно, человек, который после всех стараний, занятий и чтений снова ощущает себя перед неизмеримостью языка смущенным, растерянным и ничего не понимающим, одинок и слаб. Но ему будет утешением знать, что это состояние разделял с ним поздний Соссюр, который писал в своих изданных Энглером заметках, что «язык, взятый не в одной из своих сторон, а в своей тревожащей двойственности», irritante duplicit'e, так сложен, что «мы его никогда не схватим», qu'on ne le saisira jamais. Раздражает двойственность между значимостью и значением, между прочным укоренением слова в человеческом общественном бытии и его произвольностью в языке как системе, она «приводит разум в отчаяние». Среди бумаг Соссюра был найден на разорванном листочке черновик письма, говорящий о том, каким мучением было для него прикоснуться к тайне языка и не быть в состоянии ее постичь. «Было бы совершенно непонятно, если бы я не чувствовал себя обязанным признаться вам что я болезненно боюсь пера и что это редактирование доставляет мне невообразимое мучение, совершенно непропорциональное важности работы. Когда речь идет о лингвистике, всё для меня обостряется из-за того обстоятельства, что никакая ясная теория, и чем она яснее, не может быть выражена в лингвистике, потому что я считаю фактом, что в этой науке не существует ни одного термина, который когда-либо покоился бы на отчетливом представлении, так что между началом и концом фразы пять шесть раз испытываешь искушение переделать» [17] . «Невообразимое мучение, совершенно непропорциональное важности работы» хорошо передает несоизмеримость между эфемерным звуком, слабо сцепленным с неопределимым, плывущим, стоящим на мифологической основе образом, и работой, производимой этим звуком.
17
Цит. по: J. Starobinski. Les mots sous les mots. Paris 1971, p. 13.
Соссюр начал свой курс общей лингвистики в Женевском университете в 1907-м и читал его до своей болезни в 1911-м. Но основное по объему и до сих пор неизданное наследие Соссюра – сто с лишним тетрадей с исследованием анаграмм, написанных между 1906-м и 1909-м. Эти плотные занятия поэзией ни разу не были упомянуты им в Курсе – факт, который одинаково может говорить и о том, что лингвистика не имела в его глазах никакого отношения к поэзии, и о том, что Курс лишь переводит на язык науки интуиции, сложившиеся при углублении в поэтических язык. Одно из главных положений Курса – мнимость прямой связи знака со своим содержанием: он сначала входит в экономию целого и уже отсюда получает смысл смотря по своему месту в целом. Но и главной интуицией при исследовании анаграмм было открытие, что поэт не выстраивает речь элемент за элементом, а сначала «полностью отдается звуковому анализу слов», так что текст выстраивается по законам внутренней «звуковой симметрии». И еще. Ничто в языке никогда не односложно, всегда двойственно (duplicit'e), каждый раз имеет две стороны. Та же природа у анаграмм: речь в речи, слово в слове.
Соссюр так и не смог разгадать поэтов. Он однако понял что поэзия имеет более интимное отношение к языку чем может показаться неподготовленному глазу. Напряжение, вызванное этой догадкой, по-видимому участвовало в создании богатства лингвистических идей, до сих пор еще не исчерпанного наукой.
С соссюровской растерянности перед языком могло бы начаться его новое изучение. Одним из первых шагов здесь было бы наблюдение, что для говорящих он всегда остается авторитетом, к которому они сознательно или нет прислушиваются.