Слово о Родине (сборник)
Шрифт:
И вот, поди ж ты, малюсеньким был — и то слова ласкового, бывало, не добьешься, а тут кинулся ко мне и руки целует… Прошли мы с ним версты две, он молчит, и я молчу. Подошли к ярам, он приостановился.
— Ну, батя, давай попрощаемся! Доведется живым остаться, до смерти буду тебя покоить, слова ты от меня грубого не услышишь…
Обнимает он меня, а у меня сердце кровью обливается.
— Беги, сынок! — говорю ему.
Побег он к ярам, все оглядается и рукой мне махает.
Отпустил я его сажен на двадцать, потом винтовку
Микишара долго доставал кисет, долго высекал кресалом огня, закуривал, плямкая губами. В пригоршне рдел трут, на лице паромщика двигались скулы, а из-под напухших век косые глаза глядели жестко и нераскаянно.
— Ну, вот… Подсигнул он вверх, сгоряча пробег сажен восемь, руками за живот хватается, ко мне обернулся.
— Батя, за что?!. — и упал, ногами задрыгал.
Бегу к нему, нагнулся, а он глаза под лоб закатил, и на губах пузырями кровь. Я думал — помирает, но он сразу привстал и говорит, а сам руку мою рукой лапает:
— Батя, у меня ить дите и жена…
Голову уронил набок, опять упал. Пальцами зажимает ранку, но где же там… Кровь-то так скрозь пальцев и хлобыщет… Закряхтел, лег на спину, строго на меня глядит, а язык уж костенеет… Хочет что-то сказать, а сам все: «Батя… ба… ба… тя…» Слеза у меня пошла из глаз, и стал я ему говорить:
— Прими ты, Ванюшка, за меня мученский венец. У тебя — жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил я тебя — меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать…
Немножко он полежал и помер, а руку мою в руке держит… Снял я с него шинель и ботинки, накрыл ему лицо утиркой и пошел назад в деревню…
Вот ты и рассуди нас, добрый человек! Я за детей за этих сколько горя перенес, седой волос всего обметал. Кусок им зарабатываю, ни днем, ни ночью спокою не вижу, а они… к примеру, хоть бы Наташка, дочь-то, и говорит: «Гребостно с вами, батя, за одним столом исть».
Как мне возможно это теперича переносить?
Свесив голову, глядит на меня паромщик Микишара тяжким, стоячим взглядом; за спиной его кучерявится мутный рассвет. На правом берегу, в черной копне кудлатых тополей, утиное кряканье переплетается с простуженным и сонным криком:
— Ми-ки-ша-ра-а! Шо-о-орт!.. Па-ром го-ни-и-и…
1925
Председатель реввоенсовета республики
Республика наша не особо громадная — всего-навсего дворов с сотню, и помещается она от станицы верст за сорок по Топкой балке.
В республику она превзошла таким способом: на провесне ворочаюсь я к родным куреням из армии товарища Буденного, и выбирают меня гражданы в председатели хутора за то, что имею два ордена Красных Знамени за свою доблестную храбрость под Врангелем, которые товарищ Буденный лично мне навешал и руку очень почтенно жал.
Заступил я на эту должность, и жили бы
Народишко вокруг нашего хутора — паскудный, банде оказывают предпочтение и встречают ее хлебом-солью. Увидавши такое обращение соседних хуторов с бандой, созвал я на своем хуторе и говорю гражданам:
— Вы меня поставили в председатели?..
— Мы.
— Ну, так я от имени всех пролетарьятов в хуторе прошу вас соблюдать свою автономию и в соседние хутора прекратить движение, затем, что они — контры и нам с ними очень даже совестно одну стежку топтать… А хутор наш теперича будет прозываться не хутором, а республикой, и я, будучи вами выбранный, назначаю себе председателем реввоенсовета республики и объявляю осадное кругом положение.
Какие несознательные — помалкивают, а молодые казаки, побывавшие в Красноармии, сказали:
— В добрый час!.. Без голосования!..
Тут начал я им речь говорить:
— Давайте, товарищи, подсобим советской нашей власти и вступим с бандой в сражение до последней капли крови, потому что она есть гидра и в корне, подлюка, подгрызает всеобчую социализму!..
Старики, находясь позаду людей, сначала супротивничали, но я матерно их агитировал, и все со мной согласились, что советская власть есть мать наша кормилица и за ейный подол должны мы все категорически держаться.
Написали сходом бумагу в станишный исполком, чтоб выдали нам винтовки и патроны, и нарядили ехать в станицу меня и секлетаря Никона.
Раненько на зорьке запрягаю свою кобыленку, и едем. Верст десять покрыли, в лог съезжаем, и вижу я: ветер пыльцу схватывает по дороге, а за пыльцой пятеро верховых навстречу бегут.
Затосковало тут у меня в середке. Догадываюсь, что скачут злые враги из этой самой банды.
Никакой нициативы с секлетарем мы не придумали, да и придумать было невозможно: потому — степь кругом легла, до страмоты растелешенная, ни тебе кустика, ни тебе ярка либо балочки, — и остановили мы кобылу посередь путя…
Оружия при нас не было, и были мы безобидные, как спеленатое дите, а скакать от конных было бы очень даже глупо.
Секлетарь мой — напужанный этими злыми врагами, и стало ему очень плохо. Вижу, прицеляется сигать с повозки и бечь! А куда бечь, и сам не знает. Говорю я ему:
— Ты, Никон, прищеми хвост и не рыпайся! Я председатель ревсовета, а ты при мне секлетарь, то должны мы с тобой и смерть в куче принимать!..
Но он, как несознательный, сигнул с повозки и пошел щелкать по степу, то есть до того шибко, что как будто и гончими не догнать, а на самом деле конные, увидамши такое бегство по степу подозрительного гражданина, припустили за ним и вскорости настигли его возле кургашка.