Слово о солдате (сборник)
Шрифт:
С тех пор долго не виделись. Я много слышал о Сене, читал в армейской газете о его подвигах.
В феврале наша дивизия ударила по врагу во фланг и двинулась по снежной целине, отрезая его коммуникации и окружая крупную фашистскую группировку.
Вот читали мы много книг о наших людях и все спорили, каковы качества нового человека, — помните наши споры, — а он уже существует, этот замечательный советский человек. Нигде это так не обнаруживается ясно, как на войне. Вот сибирский, уральский, рязанский колхозник идет рядом с тобой, идет уверенно,
Скажешь какому-нибудь политруку, который раз двадцать водил роту в рукопашный бой, сотню раз побывал под бомбежками, под орудийным обстрелом, живет с бойцами, не вылазит с передовых.
— Чудесный вы человек, особенный!
Удивляется.
— Особенный, чем? Вот уж самый обычный партийный работник из далекой глубинки, даже в районном городе редко бывал.
Война разоблачает все ложное, раздутое, случайное, и сразу видно, где настоящее и где фальшивое; видно, что настоящих, действительно советских людей у нас миллионы.
Вот тогда-то, в этом походе, и встретил я Сеню. Было это вечером, в метель. Ночь была такая темная, что в трех шагах не видать. Столкнулись нос к носу. Страшно обрадовались, обнялись. Всю ночь шли вместе. Он рассказывал о своих делах, я — о своих. Когда был подан сигнал к отдыху, уселись рядышком, спина к спине. Вьюга, ветер, снег так и сыплет; то и дело встряхиваемся, как утки.
— Давай, — говорит Сеня, — о чем-нибудь хорошем вспоминать, теплее будет.
Стали мы вспоминать о техникуме, об учителе алгебры, о стороже Федосеиче, о кино, о вас, о Кате Люсицкой, об экзаменах, о футболе. Сеня спрашивает:
— Теперь тепло?
— Теплее, — говорю.
— Ну, а теперь, — говорит Сеня, — давай попоем тихонько.
Стали мы напевать тихо-тихо наши студенческие песни и всякие другие — и грустные и веселые, — и опять вспоминали о техникуме и о футболе и снова тихонько тянули мелодии.
— Вот и хорошо, — сказал Сеня, — теперь совсем жарко.
А потом стали говорить о разных личных делах, признались, кто в кого влюблен, и Сеня сказал, что был влюблен в Катю Люсицкую и только робел ей об этом признаться. Лиза, расскажите это Кате при случае.
Утром мы прощались. Снова я не видел Сеню месяца два и только недавно узнал, что он погиб. Дело это было геройское: вместе с горсткой бойцов он оборонял высоту, дрался трое суток, остался один у пулемета — бойцы были ранены или убиты, — так он один держался до тех пор, пока к нему не подоспела подмога. Он не ушел тут и продолжал бой. Вскоре он был ранен, его привезли в медсанбат.
Я побежал в медсанбат. Впустили меня. Он меня сразу узнал.
— Коля, — говорит, — помнишь, во время метели в лесу мы с тобой песни пели?
— Помню, — говорю, — я все помню.
Помолчали.
— Ну, как, Коля? — спрашивает. — Не подкачал я, клятву сдержал, дрался неплохо?
— Ты, говорю,
— Герой, говорит, не герой, а не подкачал, воевал, как мог.
Вскоре я ушел, а вечером получил от него записку: «Дорогой Коля, если я умру, напиши моим старикам, что я умер легко и спокойно. Я ненавижу фашизм. Ненавижу кровавую, грабящую, убивающую фашистскую нечисть, ненавижу всеми силами своей души, и если бы у меня была вторая жизнь, я бы отдал и ее. Напиши им, что я счастлив, что был бойцом в этой великой битве. Прощай, не забывай меня, Коля».
Через два дня он умер. Его похоронили с почестями, под орудийный салют, как героя.
Милая Лиза, придет день, и мы выгоним Гитлера с нашей земли; настанет утро, когда не будет больше слышно пушек и бомб в этих прекрасных лесах и наступит удивительная тишина и снова запоют птицы. Тогда приезжайте сюда из нашего далекого городка. Я вам покажу места, где мы дрались, холм, где лежит Сеня. Пройдем тихим оврагом, где мы слышали столько грохота, я проведу вас по пустым окопам, блиндажам и расскажу о людях, которые, как и Сеня, бились с врагом, не жалея крови и жизни. И если бы у них была вторая жизнь, они отдали бы и ее за этот светлый день грядущей победы.
Пишите мне, Лиза. Если бы вы знали, как приятно получить на войне письмо, вы бы писали часто-часто, может быть, каждый день.
Константин Александрович Федин
Ленинградские рассказы
Часики
В госпиталь прибыл один раненый с прозвищем сержант Иван Иваныч. Это величание вызвало у всех улыбку, потому что женственный мягкий подбородок сержанта Ивана Иваныча был едва-едва покрыт золотцем пушка и под военным суровым загаром щек светился шелковистый румянец юности.
Глаза Иван Иваныча были забинтованы, их видели только доктор и хирургическая сестра.
Приехав, сержант Иван Иваныч расспросил, куда он попал, и, узнав, что находится в старой глазной клинике, почти бессловесно применился к однотонному госпитальному порядку, ожидая, что даст лечение.
Назначена была операция, и спустя два дня после нее сержант Иван Иваныч решился задать робкий вопрос: будет ли он видеть? Доктор ответил:
— Одним глазком — нет. А другим, надо думать, полностью, как до ранения.
С этого времени сержант Иван Иваныч стал беспокоиться, скоро ли дадут ему посмотреть тем глазом, который должен был видеть, как до ранения, все спрашивал у сестры, на перевязках: когда, когда? А сестра ему отвечала:
— Надо погодить. Больно нетерпеливый…
— Я хочу своей рукой письмо написать, — сказал Иван Иваныч, — а то еще подумают — я какой инвалид. —
— Что ж ты — безрукий? Я приду в палату, помогу, я это умею.
Сестра, и правда, умела это делать. Сержант Иван Иваныч писал с забинтованными глазами, а она одними пальцами чуть-чуть направляла его руку.