Слово о солдате (сборник)
Шрифт:
— Пойти, что ли, у проводницы кипяточку нацедить, — проговорил он.
— Погоди, сейчас свет дадут, а то кругом вещи наложены, и ноги переломаешь и людей ошпаришь.
— Без паники, мамаша, все будет в порядке, — откликнулся парень. — Проводница в том конце вагона? Вам, мамаша, прихватить кипяточку? Давайте чайничек ваш.
— Ишь ты, — удивилась колхозница, — гляди, пожалуйста, уже и про чайник вызнал все. Да ты кошка, что ли? В темноте все видишь… и ведь чайник у меня в мешке спрятан. Как же это ты прознал?
— К темноте я привык, мамаша, — спокойно отвечал парень, — а чайник ваш мне свой секрет из вашего мешка брякнул; он у вас, поди, под головой.
— Ну и ловкай, — восхитилась колхозница и зазвенела в темноте чайником.
Взяв чайник, парень, уверенно пробираясь среди вещей в узком коридоре, между полками, отправился к проводнице.
— Что-то уж больно расторопный, — опасливо проговорил себе в воротник человек,
Парень быстро вернулся. Он легко прошел через весь вагон, приговаривая:
— Виноват, маленечко, как бы не сварить вас. Стоп, машина. Кажется, тут я на временное жительство прописан? Так… с прибытием! Подставляйте, мамаша, кружечку.
Он в темноте налил кипяточку в подставленные кружки, не пролив при этом ни капли, не брызнув.
— Спасибо, сынок, — поблагодарила его колхозница. — Ишь какой ты управистый, с тобой и свечки не нужно.
Но тут как раз проводница вставила свечу в вагонный фонарь; робкий, качающийся свет и глубокие вздрагивающие тени заходили по стенам вагона. И все пассажиры, даже тот наглухо застегнутый, что недвижно лежал на своей полке, с любопытством и вниманием оглядели парня. И всем понравился он, красивый, приветливый, с чистым и каким-то очень светлым лицом, с большими светло-серыми глазами и ровными, приятно выгнутыми бровями, между которыми залегла неожиданная глубокая морщина, несколько омрачавшая это открытое, ясное лицо. Парень вынул кисет, ловкими пальцами быстро свернул самокрутку и предложил закурить верхнему пассажиру. И все в нем привлекало: и неназойливая словоохотливость, и веселый казачий говорок, и то, как он делал все быстро, аккуратно, точно — ни крошки табаку не просыпал он, закуривая…
Поезд тем временем остановился у какой-то станции, погудел, громыхнул буферами и сцепками, двинулся дальше.
— Кормильцы родимые, не откажите в милостыньке вашей… за кровь нашу, за муки, посодействуйте кто сколько может несчастному горькому инвалиду, — раздался сиплый, нарочито гнусавый голос в вагоне.
По проходу двигался грязный, согнутый человек в лохмотьях. Он боком пробирался между пассажирами, кланялся налево и направо.
— Подайте сколько можете, прошу вашей милости, не обидьте пострадавшего, войдите в мое горькое положение, дорогие граждане, кормильцы наши…
Добрые люди протягивали ему скомканные рублевки и трешки, куски хлеба, которые он быстро совал в замусоленную котомку, дрожащей, скрюченной рукой. Все со скорбным сочувствием глядели на это страшное, оборванное и смрадное существо, и женщины вздыхали, а нищий ковылял по проходу, кланяясь, припадая на одну ногу и бубня себе под нос свою унылую заученную мольбу. И вдруг веселый парень, внезапно изменившись лицом, громко сказал:
— И не совестно вам, гражданин, этак по вагонам попрошайничать, толкаться, жалким своим словом людей проводить. Слушать вас — так с души воротит. Некрасивое это дело.
— А тебе что? — визгливо закричал нищий. — Шут окаянный. У тебя никто не просит. Что ты к больному человеку привязываешься? Я с фронту инвалид. За тебя толсторожего кровь на фронте оставил. Ты что, не видишь что ли, выслепило тебя?
Все неприязненно посмотрели на парня.
И тогда очень просто и негромко он сказал:
— Выслепить-то меня давно выслепило… Только ходить по миру да у людей клянчить я вовек не пойду. Дело себе найду.
И тут все увидели, как неподвижны и безучастны на этом молодом, ясном, полном жизни лице блекло-серые, остановившиеся навсегда глаза.
Наступила тишина. Замолчал и нищий, смешавшись, и, не глядя на парня, махнул скрюченной рукой и стал пробираться через вагон. Тишину нарушила колхозница.
— Стало быть, сынок, не видишь ты? То-то в темноте-то управлялся так… А ведь так глядеть — незаметно совсем. Это что же у тебя с рождения?
— Нет, мамаша, родился — на свет глядел. Двадцать пять годков прожил, наглядеться не мог, все казалось, ничего еще в жизни не видал, все вперед заглядывал. А вон вышло как…
— С чего же это?
— Ранение… Я до войны трактористом в Куберлеевской МТС Петровского района работал, слышали, чай? Нашего же Ставропольского края. Глаза у меня были жадные, все хорошее примечал. Нашлась тут по соседству дочка одна, тоже глазки ясные, люди говорят, здорово на меня схожая. Поженились мы с ней. Ну, тут война. За Одессу, за Севастополь воевал. Конечно, картина была трудная. Мы до последней минуты там стояли. В каменоломнях скрываться пришлось, потому что уж уходить было невозможно. Мы последний заслон держали, когда наши части из Севастополя уходили. А потом в горы пробился я, чтобы через Крым уйти. А я уже был осколком раненный в плечо, вот сюда, да в левый глаз. Это сейчас незаметно, а внутри самый смотрительный нерв мне порвало. А слепнуть я стал на другой глаз. Чувствую, пропали мои очи, с каждым днем все темнее и темнее мне… Выбрался я с гор, иду,
— Неужто так и сделал? — шепотом спросила колхозница.
— Гнусный человек, — проговорил пассажир с верхней полки.
— Так и прогнал, — продолжал парень. Боль при этом страшном воспоминании ожила во всех чертах его подвижного лица, гневно сдвинулись брови, еще глубже пролегла морщина между ними, дрогнули углы рта, и только глаза, блекло-серые, безучастные, оставались по-прежнему мертвенно-неподвижными, как стоят холодные стоячие камни среди волн и пены горной реки.
— Да, — продолжал рассказчик. — Но гадов на свете все-таки не столь много. Нашлись люди подобрее: и приют дали, и накормили, и очи мне промыли, только свет обратно вернуть уже не смогли. Попал я потом к партизанам, переправили меня через фронт. Положили в госпиталь. И так и сяк над моими очами врачи трудились, даже профессора специальные, но поздно, говорят, уже… Словом, слепота на сто процентов. Написал я домой братене, чтобы приехал. Повез меня брат домой. Всюду нам дорогу уступают, жалеют, как на несчастненького смотрят. А я здоровый, во мне жизни на целый вагон людей хватит, руки — во! Сами видите, привык других жалеть, а к себе снисхождения никогда не просил. Еду, аж зубами скриплю от тоски. Сколько во мне силы пропадает! И еще скажу, одного очень сильно опасался: как жинка примет. Очень она у меня собой красивая, видная такая. «Неужели, не выйдет встречать?» — думаю. Приехали, мы, значит, выходим, брат за руку ведет, а у самого тоже рука трясется… Иду я за ним и ухом каждый шаг вокруг ловлю: не подойдет ли, не встретит ли? Нет, никто не встретил. Вдруг, заслышал я частые шаги, затопотали каблучки по лестнице, где через пути переход. Подбежала она, бросается на шею. Пришла, значит, все-таки. Приехали домой, а я в хату не захожу, стал на пороге и сказал то, что давно задумал: «Вот, Ольга, давай без паники решать вопрос — или в семейный дом мне войти, или бобылем по моему теперешнему положению быть. Остаешься со мной — не возражаю, сама чувствуешь. Не захочешь дальше жить — уходи. Только сейчас же собирай вещи и уходи, пока я в хату не зашел». А она: «Никуда я от тебя, Петя, не пойду…» Ну и, конечно, еще многое сказала. Только это я, извиняюсь, пересказывать не стану. Это слова дорогие. Такие слова про себя держишь. Ну, и остались мы вместе. Все думал я, за какое дело взяться. Силы много, здоровье есть. Слух у меня к музыке очень хороший. А тут брат старший, как на фронт провожали, баян свой оставил. В ту пору в Ессентуках школа военно-ослепших открылась, и как раз объявление, что по баяну в класс принимают. Поступил, учиться стал. А вот теперь и зачеты сдал, еду на побывку, к жинке. И читать научился по-слепому, пальцами. Недавно Льва Толстого сочинение прочел про войну и мир…
— А баян-то при себе? — спросила колхозница. — Сынок, ты б сыграл, показал бы нам, чему научился, а?
— Очень даже просим, — откликнулся молчаливый пассажир с верхней полки.
— Что ж, если просьба такая, могу с удовольствием, я и по радио в Ессентуках выступал, а теперь в клуб работать зовут, — сказал парень, поднялся и достал с багажной полки тяжелый футляр с баяном. Он вынул инструмент, бережно обтер его чистым платком, вдел плечо в ремень, еле слышно прошел по ладам, пригнув голову, прислушался, широко развел меха баяна, и вдруг нетерпеливые пальцы его частым и звучным перебором промчались по всей клавиатуре до самих басов… Он рванул меха, глубокий и властный аккорд пронесся по вагону и замер…