Сложи так
Шрифт:
— То, что вам надлежало скрыться где-нибудь на периферии, а вы предпочли бежать за границу с паспортом Бауэра.
— А при чем здесь «вариант зет»? Я вас не понимаю.
— Откуда же, вы думаете, мы взяли эти два слова?
— Не интересуюсь.
— Ладно, к вопросу о «варианте зет» мы еще вернемся, а пока ответьте на вопрос из вашей военной биографии.
— Она чиста, как стеклышко, протертое замшей. Сначала отступали, потом наступали, два раза был ранен, отлеживался в госпиталях, потом догонял свою часть. В плену не был, без вести не пропадал. Можете проверить. Да уж проверяли, наверно…
— Мы проверили: все совпадает. Но интересует нас лишь один эпизод вашей фронтовой биографии.
— А что тут интересного? Хаос, сумятица, смятение чувств. Отступали мы по болоту, обходя прорвавшуюся по шоссе танковую колонну противника. Под ногами кочки, торфяные озерца, осока, грязь, в которой не только человек, танк утонет. А кругом мгла, туман, ольшаник, простреливаемый и с воздуха и с шоссе. Гибли люди без счета. Ну а мне повезло: уцелел. Только одной контузией и отделался.
— А кто с вами рядом был, не упомните?
— Разве теперь вспомнишь. Натыкались друг на друга в поисках ушедших частей, бывало, что и шли вместе, а потом теряли друг друга, особенно во время бомбежек. С одним, можно сказать, два дня до смерти шли: так на руках у меня и богу душу отдал. Старая рана открылась, шов лопнул. А я даже как звать его позабыл.
— А Клюева не помните? Бывшего штрафника из вашей роты?
И опять в глазах его вспыхивают искорки страха. И тут же гаснут: сильной воли человек.
— Не припоминаю.
— Нет, Ягодкин, помните. И он вас четверть века помнил. И в Москве вас нашел, чтобы посчитаться за старые дела-делишки. Ведь мы знаем об этом визите и о его последствиях тоже.
— Жив еще старый ворюга. Такого вспоминать — только себя компрометировать.
— А он о вас помнит.
— Басни.
— Вот и прочтите одну из них. — Я передаю ему копию заявления Клюева.
Ягодкин читает, не подымая глаз, только руки дрожат — вот-вот разорвет он этот листок бумаги, только сознание подсказывает, что не надо на него так реагировать. Читает он долго, я думаю, перечитывает каждую строку по нескольку раз, размышляя, как обесценить этот документ. Наконец наши взгляды встречаются — мой уверенный и его озлобленный взгляд попавшего в капкан волка.
— Не так все было, гражданин следователь. Оклеветал он меня так, что и сказать нечего. Оболгал начисто.
— Почему же?
— Со злобы. От зависти. Я на свободе, а он лес в колонии рубит.
Я не говорю Ягодкину об анонимке: в деле она не рассматривалась, Клюев и так все признал. Но об анонимке вспомнил сам Ягодкин.
— Я знаю, что здесь только вы задаете вопросы, гражданин следователь. Вы спрашиваете, я отвечаю. Но разрешите и мне задать вам вопрос.
— Спрашивайте.
— Вы знакомились с делом Клюева?
— Конечно.
— Не было ли в этом деле указующего письма без подписи обо всех его преступлениях перед законом?
— Анонимное письмо в суде не рассматривалось.
— Это я написал его. Перечислил все им содеянное.
Я вижу ход Ягодкина и куда он ведет. Ягодкин мог бы отвести обвинение Клюева как месть за его заявление в угрозыск.
— Возможно, следствие не придало ему большого значения, — говорю я. — И кем бы ни был Клюев, срок его заключения рано или поздно закончится. А свидетельство его о вашем пребывании в плену у немцев и о вашем согласии работать на их разведку все равно остается таким же уличающим вас свидетельством, даже если бы он был соучастником вашего преступления.
Он опять меняется у меня на глазах. Не суетится, не ерничает, не пытается ничего опровергнуть. Только говорит снова медленно-медленно, как будто все уже решил.
— О чем плакать? — вздыхает он. — Было. И плен, и вербовка. Взяли подписку и отпустили через несколько дней на том же участке фронта. Но ведь не работал же я на гитлеровскую разведку. Всю войну прошел с боями, наградами и чистой совестью. Никого не продал, не предал. О Клюеве не говорю: дезертир он и ворюга, и жалеть его не за что. А то, что он сказал обо мне, — правда. Но ей уже больше тридцати лет, можно было бы и простить.
— Простить можно, если бы не напомнили. Ведь есть когда-то подписанное обязательство. В угаре наступления, в огне первых боев о вас просто забыли, а вот через три десятка лег все-таки вспомнили. Нашлась где-то в архивах гитлеровских преемников ваша подписочка. И не тронули бы вас из-за нее: только мужество надо было иметь, мужество признания, а вы шантажа испугались. Все у вас было: работа, в которой вы были мастером, семья, которую могли бы и не разрушать, перспектива честной, незапятнанной жизни. Но вот приезжает из Мюнхена или Кёльна некий господин Бауэр, представитель уже не гитлеровской разведки. И честная жизнь гражданина Ягодкина кончается. Появляются доллары, кляссеры с редкими марками, да и расплата не слишком трудная: всего-навсего сколотить вокруг себя группу своих людей, которым весело хочется жить, не утруждая себя хождением на работу, и на которых мог бы опереться уже более опытный, чем вы, другой специально засланный вашей разведслужбой агент. Тут пригодились бы и бывшие уголовники, и просто жадные до денег люди, и злобные антисоветчики, готовые на все, чтобы порадовать хозяев. К счастью для нас, времени у вас было мало, не успели вы расширить «компашку», да и довериться вы могли только двум, полученным в наследство от вашего «однофамильца» из Марьиной рощи. Один просто ловкий мошенник, валютчик и спекулянт, другой нераскрывшийся бандит, способный на любое преступление за пару сотенных. Наследство небогатое, хотя трюк с однофамильцами как прикрытие роль свою сыграл. Только надо было так случиться, что первый Ягодкин был совсем не Ягодкин, а Гадоха, один из моих старых знакомых. Вот отсюда-то и начался новый ваш след, как изменника Родины, подлеца и убийцы. Да, да, убийцы, потому что на ваших руках кровь убитого по вашей указке советского человека. А начнем мы с вашего развода, с ваших первых знакомств, с поисков связных, которые могли бы перевезти за границу на вид совсем новенькие советские марки, а на самом деле марки с зашифрованным на обороте текстом и затем покрытые непрозрачным бесцветным клеем.
— Это только ваша гипотеза, гражданин следователь, — снова очень спокойно возражает Ягодкин. — Я действительно посылаю своим зарубежным друзьям новые советские марки, но никаких манипуляций с ними не происходит. Марки так и остаются марками, а не способом секретной связи с заграницей, в чем вы меня обвиняете.
— Почему же вы, посылая марки, не пользуетесь обычной почтовой связью? — вмешивается в допрос Жирмундский.
— Потому что не хочу рисковать. Письма из СССР, рассуждаю я, могут подвергаться перлюстрации на любом европейском почтамте — я не говорю, конечно, о социалистических странах — и если их вскрывает тоже филателист и коллекционер, любая, вложенная в эти письма советская марка может легко исчезнуть. Тут уж никакие заявления в полицию не помогут.
Мы переглядываемся с Жирмундским, и я понимаю его предостерегающий взгляд: пока не говорить о Чачине и о расшифрованном нами тексте на обороте переданной ему почтовой марки, приберечь главное наше доказательство. Что ж, прибережем. Тем более что деятельность Ягодкина на поприще советской филателии далеко не исчерпана.
— Значит, вы признаетесь в том, что ваш интерес к филателии и связанным с нею обменным операциям с зарубежными коллекционерами возник у вас с приездом в Москву и визитом к вам господина Бауэра? — суммирует свой вопрос Жирмундский.