Случай Портного
Шрифт:
— Значит, я должен тебе доставлять оральные удовольствия, а ты мне нет? — говорю я.
Пилгрим пожимает плечами и отвечает крайне доброжелательно:
— Тебя никто не заставляет, не хочешь — не надо.
— Правильно, не заставляет, мне самому хочется тебя полизать.
— Ну вот, — отвечает она, — а мне не хочется.
— Но почему?
— Откуда я знаю? Не хочу и все.
— Сара, черт возьми, что за детские ответы, что значит „не хочу и все“! Объясни по-человечески!
— Я… Я просто не делаю этого, вот и все.
— Нет, ты должна мне объяснить — почему?
— Алекс, я не могу, я правда не могу.
— Но я хочу услышать хоть одну разумную причину.
— Извини меня, — отвечает она с полным сознанием юридической базы, — но на этот вопрос я не обязана тебе отвечать.
Конечно, она не обязана, но мне и так все ясно: дело только
Однако я ошибался. Три месяца я пытался засунуть ей в рот (и непременно встречал мощное сопротивление, совершенно неожиданное в таком мягком и податливом создании), три месяца я то вкрадчиво уговаривал, то грубо тянул ее за уши. И вот однажды она пригласила меня в Библиотеку Конгресса послушать Моцарта в исполнении Будапештского камерного квинтета; в финале концерта для кларнета Салли вдруг взяла меня за руку, и ее щеки отчетливо порозовели, а когда мы вернулись домой и легли в постель, она неожиданно зашептала:
— Алекс… Я захотела это!
— Захотела чего?
Но она уже нырнула мне в пах, натянув на голову одеяло, и взяла мой член в рот! Я отбросил одеяло — чтобы это видеть! Она сосала, если, конечно, это можно так назвать, член ровно шестьдесят секунд, держа его во рту, как термометр, доктор. Я почти ничего не чувствовал, но зрелище того стоило! Потом она выпустила его, и он стал у щеки, как рычаг переключения передач в ее „Хиллман-Минксе“.
— Я сделала это, — объявила она со слезами на глазах.
— Салли милая, Сара, только не плачь.
— Я все-таки сделала это, Алекс.
— Ты думаешь, — осторожно спросил я, — это все?
— Ты хочешь, — изумилась она, — ЕЩЕ?
— Ну, сказать по правде, хорошо бы еще немного — я обещаю тебе, что твои усилия будут оценены…
— Но он стал слишком большой. Я задохнусь.
Я уже мысленно представлял газетные заголовки: ВЫПУСКНИЦА „ВАССАРА“ ПОДАВИЛАСЬ ПОЛОВЫМ ЧЛЕНОМ ЕВРЕЯ. Юная девушка погибла от асфиксии; убийца-юрист арестован.
— Если ты будешь дышать, то не задохнешься.
— Я задохнусь, я им подавлюсь.
— Сара, лучшее средство от асфиксии — это дыхание. Дыши, и все будет в порядке.
Она сделала еще одну попытку взять в рот, прости ее господи, и тут же поперхнулась.
— Я же говорила, — зарыдала она.
— Это потому, что ты не дышала.
— Но я же не могу дышать ртом.
— Дыши носом. Представь себе, что плывешь.
— Но я же не плыву.
„ПРЕДСТАВЬ!“ Она сделала еще одну отважную попытку, но через несколько секунд опять, обливаясь слезами, зашлась в кашле. Тогда я крепко обнял ее (какая милая и старательная девушка! Моцарт убедил ее пососать член Алексу! Да она просто, как Наташа Ростова из „Войны и мира“, нежная юная графиня!). Я баюкал, тормошил, смешил ее, я впервые сказал ей „Я тоже люблю тебя, детка“, но я уже совершенно ясно понимал, что несмотря на все удивительные качества — преданность, красоту, благородную грацию, даже несмотря на ее место в американской истории, — в моем сердце никогда не будет места для девушки по кличке „Пилгрим“. Ее хрупкость невыносима. Ее достижения вызывают ревность. Ее семья будит во мне зависть и злость. Нет, ни о какой любви не может быть и речи.
Нет, Салли Молсби была лучшим подарком, который сын может сделать своему папочке. Маленькая месть мистеру Линдебери за все те вечера и воскресные дни, которые Джек Портной провел в негритянском квартале. Небольшая компенсация от „Бостон энд Нордистерн“ за все годы беспорочной службы и нещадной эксплуатации.
НА ЗЕМЛЮ ОБЕТОВАННУЮ
Воскресными утрами, когда погода была хорошая, все двадцать наших соседей (в те времена я был слишком мал для центрового) собирались поиграть в бейсбол: круг, конечно, всего из семи подач, с девяти утра примерно до часу дня, ставки — по доллару с носа. Судил наш дантист, старый доктор Вольфенберг, выпускник вечерней школы, расположенной по соседству, на Хай-стрит, известной нам не меньше, чем Оксфорд. Среди игроков — наш мясник, его брат-водопроводчик, бакалейщик, владелец сервисной станции, где мой отец покупает бензин, всем им от тридцати до пятидесяти, но мне важен не их возраст, мне важно, что все они „мужчины“. Даже во время игры они продолжают жевать влажные огрызки своих сигар. Вы видите, они уже не мальчики, а взрослые мужчины. Какие у них животы! Какие мускулы! Какие черные волосатые предплечья и лысые головы! Их крики похожи на артиллерийскую канонаду. Я представляю себе их голосовые связки, толстые, как бельевая веревка, и легкие, огромные, как цеппелины! Никто и никогда не скажет им: „Перестань мямлить! Говори нормально!“ А какие ужасные вещи они говорят! Их болтовня на поле — это не просто болтовня, это искусство сквернословия, оскорбительного и смешного (отличная школа для маленького мальчика). Особенно мне нравятся реплики человека, которого мой отец зовет „сумасшедшим русским“. Это Бидерман, владелец угловой кондитерской (и одновременно букмекерской конторы), у него была такая особая „заикающаяся“ подача, забавная, но очень эффективная. „Абракадабра“, — кричит он и делает свой бросок. Обращаясь к доктору Воль-фенбергу, он обычно говорил:
— Ну, слепой судья — это ладно, но слепой дантист?!.
– и стучал себя при этом перчаткой по лбу.
— Играй, клоун, — отзывался доктор Воль-фенберг, вылитый Конни Мэк [47] в своих летних двуцветных туфлях и шляпе-панаме. — Бери мяч, Бидерман, пока тебя не удалили за разговоры!
— Но как же они учили тебя, в твоей зубной школе, неужели по Брайлю?
Тем временем на поле появляется скорее бетономешалка, чем homo sapiens — король розничной торговли Алик Соколов. Что тут начинается! Половину иннинга потоки ругани летят в сторону базы из центра поля, а когда его команда переходит к бите, обвинения и насмешки меняют направление на противоположное — и, надо заметить, они никак не связаны с происходящим на поле. Когда мой отец не занят в воскресенье, он тоже любит посидеть со мной и посмотреть несколько подач; он хорошо знает Соколова (да и других игроков), раньше все они жили в Центральном районе, пока мой отец не встретил мою мать и не перебрался в Джерси-Сити. Он говорит, что Алик всегда был „настоящим шоуменом“. Когда Алик бросается ко второй базе, кроя на чем свет стоит „дом“ (где нет уже никого, даже бэттера [48] — только доктор Вольфенберг сметает пыль специальной метелочкой), люди на трибунах уже плачут от смеха, они бьют в ладоши и кричат:
47
Конни Мэк (1862—1956) — знаменитый американский бейсболист. В 1939 году стал первым бейсболистом, избранным при жизни в Галерею славы бейсбола. Под его бюстом в Галерее было написано «Господин Бейсбол».
48
Бэттер — отбивающий игрок в бейсболе.
— Давай, Алик! Покажи им, Соколов!
И каждый раз доктор Вольфенберг, немного слишком серьезный для непрофессионала (дело в том, что он немецкий еврей), поднимает ладонь, останавливая игру, и так уже прерванную Соколовым, и говорит Бидерману:
— Будьте любезны, покажите место этому слабоумному.
Я уверяю вас, эти люди были чертовски симпатичны! Я сидел на деревянной трибуне возле первой базы, глубоко вдыхая сложный весенний запах моей бейсбольной рукавицы — смесь пота, кожи, ваксы, — и хохотал до упаду. Я не мог даже представить себе, что можно прожить жизнь не здесь, а в каком-нибудь другом месте. Как можно уезжать куда-то, зачем, если здесь есть все, чего я хочу? Насмешки, шутки, смешные выходки, розыгрышы — все для смеха! Я так люблю это! Но дело в том, что они еще и могут быть до смерти серьезными. Посмотрели бы вы на них, когда приходит время доллару поменять хозяина. Не говорите мне, что доллар — это ерунда. Поражение или победа — это вовсе не шутка! Вот что очаровывает меня больше всего. Бешеная борьба и дурацкая клоунада. Вот это представление! Как я хочу вырасти и стать евреем! Прожить жизнь в квартале Викуехик, играть с девяти до часу каждое воскресенье, быть клоуном и спортсменом, умным шутом и опасным бэттером.
Но где я вспоминаю об этом? И когда? А, капитан Мейерсон делает свой последний круг перед посадкой в аэропорту Тель-Авива. Я прижался лицом к иллюминатору и думаю о том, что мог бы исчезнуть, изменить имя и никто никогда не услышит обо мне, — но тут Мейерсон закладывает поворот на мое крыло, и я впервые вижу под собой азиатский континент; в двух тысячах футов под собой я вижу Землю Израиля, где еврейский народ обрел свою душу, и меня вдруг насквозь пробивает воспоминание о воскресных матчах в Ньюарке.