Случай Портного
Шрифт:
— Послушай, — сказал я, как только мы вышли из лавки, — позволь дать тебе маленький совет: когда ты собираешься сделать такую простую вещь, как поменять деньги на товар, совсем не обязательно сверкать своими прелестями на все четыре стороны. Договорились?
— Сверкать чем? Кто сверкал?
— Ты, Мэри-Джейн! Срамными частями!
— Ничего подобного!
— Ей-богу! Каждый раз, когда ты встаешь или садишься в присутствии продавца, мне кажется, что ты так и норовишь дать ему ее понюхать!
— О Боже, но я же должна вставать и садиться!
— Ну уж не так, как запрыгивают на лошадь!
— Я вообще не понимаю, почему тебя это заботит — продавец все равно педик.
— Меня это, как ты выражаешься, „заботит“, потому что за то время, пока мы были в магазине, ты умудрилась показать то, что
Я поучаю ее, а сам в это время твержу себе: „Отстань от нее, маленький онанист. Что тебе нужно: пизду или леди? Если — леди, то кто тебе не дает? Заведи леди“.
В этом городе действительно полно девушек, не похожих на Мэри-Джейн Рид — перспективных, целеустремленных, неиспорченных, молодых, свежих, как молочницы. Я это говорю, потому что у меня было таких сколько угодно, но ни одна из них не удовлетворяла меня. С ними все время было что-то не так. Поверьте мне, доктор, я знаю, я пробовал: ел их стряпню, брился в их ванных, они мне давали ключ от квартиры и отдельную полочку в аптечке, я дружил с их котами и кошками, которых звали то Спиноза, то Клитемнестра, то Кандид, и даже просто Кот — да, да, они были умные и эрудированные — сексуальные приключения ранней юности не лишили их невинности — живые, интеллигентные, уверенные в себе, умеющие себя вести — служащие и научные сотрудники, учительницы, редакторы, в чьей компании я не чувствовал себя ни оскорбленным, ни смущенным, мне не нужно было быть им ни отцом, ни матерью, их не нужно было ни спасать, ни воспитывать. И ни с одной из них у меня не вышло решительно ничего!
Самый характерный пример — моя подружка из Антиох-колледжа — Кэй Кэмпбелл. Простодушная, с мягким характером, никаких „тараканов“, ни капли эгоизма — совершенно достойное и во всех отношениях замечательное существо. Где ты сейчас, моя Тыковка? Не иначе, как осчастливила какого-нибудь ковбоя в самом центре Америки?
А как же иначе? Она издавала литературный журнал, знала наизусть всю английскую литературу, вместе со мной и моими радикальными друзьями пикетировала парикмахерскую в Йеллоу-Спрингс, где отказывались стричь черномазых, — здравомыслящая, общительная, сердечная, русоволосая, вот с такой широченной задницей и добрым детским лицом. Только с титьками было слабовато (Похоже, что женщины с маленькой грудью — мой рок. Почему так? Кто-нибудь это исследовал? Дайте почитать, может быть, это имеет значение? Или, наоборот, мне не стоит обращать на это внимания?) и ножки были крестьянские, и блузка всегда вылезала из юбки. Меня так трогали ее жизнерадостные манеры! Она избегала высоких каблуков, и когда ей случалось надевать такие туфли, становилась беспомощной, как кошка на дереве. С наступлением тепла она первой из наших ан-тиохских нимф начинала ходить босиком. За форму задницы и цвет кожи я прозвал ее Тыковкой и, конечно, за твердость: ибо во всем, что касалось морали, она была дисциплинированна и исполнительна, как солдат. Я не мог не завидовать ей и откровенно восхищался ею.
Ну, например, она никогда не повышала голоса в споре. Вы можете себе представить, какое впечатление это производило на семнадцатилетнего меня, только что покинувшего „Общество спорщиков Джека и Софы Портных“? Я и не подозревал, что существует такая манера полемизировать? Не высмеивать своего оппонента, не испытывать ненависти к человеку из-за его идей! То-то и оно, что родиться у гоев и быть отличницей в Айове — это не то что родиться в еврейской семье и слыть вундеркиндом в Нью-Джерси — превосходство без вспыльчивости; добродетель без самолюбования; доверие без фамильярности и снисходительности. Давайте будем честными, доктор, и воздадим гоям должное: когда они производят впечатление, то это очень сильно. Какая органичность! Да это же просто заглядение — мягкость и твердость одновременно, одним словом, „тыквенность“.
Где ты теперь, моя безотказная, толстопопая, естественная, босоногая Кэй-Кэй? Скольким ты мать? Здорово ли ты растолстела? Предположим, ты стала как дом — что ж, широкой натуре — широкое тело! Ты мне казалась лучшей девушкой на всем Среднем Западе, так почему же я упустил тебя? О, я еще доберусь до этого, не беспокойтесь, ведь самоистязание — это не что иное, как воспоминание без конца, теперь мы это знаем точно. Я совершенно забыл о ее жирной коже, о ее неприбранных волосах! Кстати, доктор, в начале пятидесятых еще не было моды на растрепанных. Но она была такая непосредственная! О, моя золотистая Кэй! Я могу поспорить, что за юбку, скрывающую твою великанскую задницу (не то что у Манки, у нее попка помещается на ладони и упругая, как мячик), сейчас цепляются уже полдюжины ребятишек, что ты им сама печешь хлеб, ведь так? (Помнишь, как ночью у меня на Йеллоу-Спрингс ты в одной комбинации — потому что жара, вся в поту и в муке возилась с духовкой, чтобы показать мне вкус настоящего хлеба? Ты могла бы тогда замесить мое сердце, так оно размягчилось от нежности!) Я совершенно уверен, что ты живешь там, где воздух чист, прозрачен и свеж, и дверь в дом не запирают, что ты по-прежнему равнодушна к деньгам и вещам. Знаешь, Тыковка, я тоже еще не пленился ценностями среднего класса! О, ты была настоящая тыква! Сверху — как бабочка, снизу — как бочка! Чтобы крепко стоять на земле!
Вы бы слышали ее, когда мы еще на втором курсе ходили по Грин-Каунти агитировать за Стивенсона. Даже сталкиваясь с обычной республиканской узколобостью, грубостью и нищетой духа, от которых просто звереешь, она всегда оставалась леди. А я был неистовым горлопаном: начинал спокойно, но потом неизменно срывался, потел, орал, впадал то в ярость, то в сарказм, гвоздил направо-налево, оскорблял этих несчастных, ограниченных людей, называя их возлюбленного Айка политическим невеждой и моральным идиотом. Тыква же с таким вниманием выслушивала противоположную точку зрения, что мне казалось, сейчас она повернется ко мне и скажет:
— А что, Алекс, я думаю, этот мистер Деревенщина прав — может быть, действительно, Эд-лай Стивенсон слишко мягко относится к коммунистам?
Но нет, выслушав все идиотские мнения о „социалистических“ идеях и „красных“ убеждениях нашего кандидата, об отсутствии у него чувства юмора и других недостатках, Тыква торжественно и без тени иронии (чрезвычайный подвиг! — она могла быть судьей в чем угодно — так идеально соединялись в ней юмор и здравый смысл) принималась указывать мистеру Деревенщине на его ошибки, фактические и логические, а также на его нравственное несовершенство. Ее не раздражал ни лживый пафос, ни параноидальная лексика, у нее не потела верхняя губа, не перехватывало горло, она не покрывалась, как я, пятнами, и тем не менее дюжина избирателей в нашем округе благодаря ей изменили свои взгляды. Возможно, это из-за меня Эдлай тогда набрал так мало голосов в штате Огайо. Да, она была одной из самых великих шикс. Чему бы только я мог научиться, если бы провел остаток жизни с таким человеком! Да, мог бы — если бы я вообще умел учиться! Если бы нашел способ избавиться от своей эротической одержимости, от своего извращенного воображения, от подлой мстительности, от страсти сводить мелочные счеты, создавать фантомы, от этой бесконечной и бессмысленной мнительности!
1950-й год, мне семнадцать лет, Ньюарк вот уже два с половиной месяца как в прошлом (впрочем, не совсем: по утрам, просыпаясь под незнакомым одеялом и не видя „своего“ окна, я на секунду впадаю в панику, думая, что это мама все переставила) — и я совершаю один из самых дерзких поступков в моей жизни: вместо поездки домой на мои первые каникулы я отправляюсь поездом в Айову, провести День Благодарения с Тыквой и ее родителями. Я еще нигде не бывал дальше Нью-Джерси, и вот теперь еду в Айову! С блондинкой! С христианкой! Кого больше ошеломил этот побег — меня или моих родителей? Какая дерзость! А может быть, это дерзость сновидения?
Белый деревянный домик, в котором прошло ее детство, произвел на меня впечатление Тадж-Махала. Наверное, только ребенок мог бы понять, что я почувствовал, увидев на веранде качели. Она выросла в этом доме. Девушка, которая позволила мне снять с нее лифчик, которую я тискал в кампусе, выросла в этом белом доме. За этими гойскими занавесками! Позвольте, да это же жалюзи!
— Вот, папа и мама, — сказала Тыковка, когда мы вышли из поезда, — это наш гость, мой друг-однокурсник, о котором я вам писала.