Случайный турист
Шрифт:
– Бросите такой славный домик?
– Для одного он вроде как великоват.
Гарнер нахмурился, разглядывая бейсболку. Потом ее надел, но передумал и опять снял.
– Знаете, – сказал он, – когда мы с Брендой только поженились, у нас была не жизнь, а кошмар. Чистый кошмар. Мы друг друга не выносили, и я даже не знаю, как это мы не разбежались.
– Но мы-то не новобрачные. Двадцать лет прожили.
– Однажды мы почти весь год не разговаривали, – продолжил Гарнер. – С января по август тридцать пятого. С Нового года до моего отпуска. Ни словечка не сказали.
– Да ну? – заинтересовался Мэйкон. – Даже «передай соль» или «открой окно»?
– Даже этого.
– А как же вы жили-то?
– В основном
– Ах так.
– Утром в первый день отпуска мне было так паршиво, аж сдохнуть хотелось. Чего же это я вытворяю? – сказал я себе. По межгороду позвонил в Оушен-Сити и заказал номер на двоих. Межгород, тогда это была такая морока, доложу я вам. Одна телефонистка, другая телефонистка, и все это стоило кучу денег. Потом побросал я в чемодан кое-какие шмотки, свои и Бренды, и поехал к ейной сестре. «Чё те надо?» – встречает меня сестрица. Такая склочная баба. Я мимо нее. Бренда сидит в гостиной, штопает чулок. Открываю чемодан. Глянь, говорю. Вот твое платье на бретельках, чтоб сходить в ресторан морепродуктов. Двое шортов. Пара блузок. Купальник. Она и ухом не ведет. Твой халат, говорю, и ночнушка с медового месяца. Она сидит, будто меня здесь и нет. Бренда, говорю, мне, говорю, девятнадцать, и второй раз девятнадцать уже не будет. Не будет, говорю, еще одной жизни. Жизнь, Бренда, она, говорю, вроде как одна, и я уже ухлопал ее здоровенный кусок, пока весь такой гордый сидел один в пустой квартире, я, говорю, не шел на мировую, потому что шибко боялся, что ты скажешь «нет», но даже если сейчас ты скажешь «нет», хуже мне уже не будет. Я самый одинокий человек на белом свете, говорю, пожалуйста, Бренда, говорю, поехали со мной в Оушен-Сити. И Бренда откладывает свою штопку и говорит: ладно, раз уж ты просишь, но ты, по-моему, забыл мою купальную шапочку. И мы поехали. – Гарнер победоносно откинулся в кресле. – Вот.
– Угу, – сказал Мэйкон.
– То есть вы уловили мою мысль?
– Какую?
– Надо ей намекнуть, что она вам нужна.
– Знаете, Гарнер, по-моему, мы с ней уже миновали всякую ерунду вроде намеков…
– Не взыщите, Мэйкон, но я скажу без обиняков: порой вы слегка огорчаете. Я не о себе, учтите, я-то понимаю. Но вот других соседей это маленько задевает. Вот, скажем, ваше несчастье. Я к тому, что в таких случаях люди всегда хотят оказать поддержку – ну там прислать цветы, зайти проститься с покойным, принести запеканку на поминки. Но у вас даже панихиды не было. И словом не обмолвились, но где-то там в богом забытой Вирджинии провели кремацию и прямиком домой. Пег Эверетт говорит вам, что молится за вас; благослови вас Господь, отвечает ей Сара, а что сказали вы? Спросили, не возьмет ли ее сын велик Итана, а то все равно выбрасывать.
Мэйкон простонал.
– Верно, – сказал он. – Я не знаю, как себя вести в таких случаях.
– И затем вы стрижете лужайку как ни в чем не бывало.
– Так трава-то растет.
– Да любой бы с радостью сделал это за вас.
– Спасибо, конечно, но работа доставила мне удовольствие.
– Вот. Понимаете, к чему я клоню?
– Нет, погодите. Давайте немного упорядочим нашу беседу…
– Вот об этом-то я и говорю!
– Вы начали о Саре. И перескочили на то, как я огорчаю соседей.
– Так это одно и то же. Может, вы не в курсе, но со стороны вы смотритесь, как будто вы сам по себе. Вы гляньте, как вы ходите! Вы ж несетесь галопом, голова впереди ног. Если кто попробует вас остановить, чтоб… я не знаю… ну там выразить соболезнование, вы же его стопчете. Я-то знаю, что вам не все равно, и вы это знаете, но как это выглядит для других, скажите на милость? Неудивительно, что она взяла и ушла.
– Я ценю вашу заботу, Гарнер, но Сара прекрасно знает, что мне не все равно. Не такой уж я недотепа, каким вы меня выставляете. И потом, наш случай не из простенького разряда брак-этот-можно-спасти.
– Ладно. – Старик уставился на бейсболку, потом резко ее напялил: – Принесу-ка я вашу почту.
– Хорошо. Спасибо.
Шаркая, Гарнер вышел на улицу. Его уход встревожил Эдварда, пес опять залаял. Мэйкон разглядывал свою гипсовую броню и прислушивался к репликам мыльной оперы, доносившимся из гостиной. Эдвард крутился у двери, подвывая и стуча когтями. Вернулся Гарнер.
– В основном каталоги, – сказал он, сгружая ношу на стол. От него пахнуло уличной свежестью и сухими листьями. – С газетами не заморачивайся, сказала Бренда, выкинь, и все.
– Да, конечно. – Мэйкон встал. Пожали друг другу руки. Жесткая ладонь и узловатые пальцы Гарнера на ощупь были точно скомканная бумага. – Спасибо, что зашли.
– Пустяки, – сказал Гарнер, глядя в сторону.
– Вы уж извините, если я… показался несдержанным.
– Да нет. – Гарнер вяло махнул рукой: – Бог-то с ним. Не берите в голову.
Он развернулся к выходу, и Мэйкона тотчас затопило доводами, которые надо было привести. Не я один виноват, хотел он сказать. Сара тоже приложила руку. Ей нужен человек-скала, хотел он сказать, такой вот несокрушимый. Иначе почему она выбрала в мужья меня? Но он промолчал и только смотрел старику в затылок. В бурой морщинистой ложбинке, резко обозначенной шейными жилами, было что-то жалкое.
С работы вернулись братья, в доме воцарилось умиротворение. В гостиной Роза задернула шторы и зажгла неяркий свет. Чарлз и Портер переоделись в свитеры. Мэйкон готовил свою особую салатную заправку. Он считал, что если пряности сперва потолочь в ступке, вкус будет совсем иной. Все соглашались, что заправка ему удается как никому. «Вот ты уехал, – жаловался Чарлз, – и нам пришлось перебиваться магазинной дрянью». Он так говорил, словно Мэйкон куда-то отъезжал на неделю-другую, как будто все его супружество было лишь недолгой отлучкой.
На ужин Роза подала тушеное мясо, салат с заправкой Мэйкона и печеную картошку, их издавна любимое блюдо. Они пристрастились к ней еще малышней, и даже потом, когда подросли и могли приготовить себе что-то иное, всякий раз, как Алиша оставляла их на собственное попечение, питались исключительно печеной картошкой. В запахе печеного «айдахо» было что-то невероятно уютное и еще что-то такое непреходящее, как это для себя называл Мэйкон. Он хорошо помнил те давнишние зимние вечера: за кухонными окнами чернота, в углах копошится мохнатая тьма, а они вчетвером сидят за щербатым эмалированным столом и тщательно обмазывают маслом выскобленные картофелины. Пока масло впитывалось сквозь кожуру, готовился маринад; кожура сохранялась до самого конца. Это стало почти ритуалом. Помнится, однажды мать куда-то надолго отъехала и ее подруга Элиза приготовила им какую-то квелую фаршированную фигню, даже отдаленно не похожую на настоящую печеную картошку, под названием «картофельные кораблики». Они брезгливо сморщились, выковырнули начинку и съели только кожуру, притворившись, что не заметили кулинарной оплошности. Кожура должна хрустеть. Солить не надо. Перец должен быть свежемолотым. Паприка допускалась, но лишь американская. Венгерская чересчур жгучая. Мэйкон обходился без нее вообще.
За ужином Портер вслух раздумывал, что ему делать с детьми. Завтра очередное еженедельное свидание, он поедет в Вашингтон, где дети его жили с матерью.
– Штука в том, – говорил он, – что ресторанная кормежка ужасно ненатуральная. Настоящей едой там и не пахнет. И потом, у троицы моей разные вкусы. Вечно они спорят, куда пойти. Одна на диете, другая стала вегетарианкой, третий не выносит хрустящей еды. Кончается тем, что я ору: «Всё! Хватит! Идем туда-то!» И весь вечер все сидят надутые.