Слуга господина доктора
Шрифт:
– Нет, нет! – восклицал я в состоянии чистого восторга, – Мир прекрасен! Мы все – ангелы. Я ангел, теперь я вижу это отчетливо. Я – ангел!
Мысль эта радовала своей новой простотой. Мне казалось, что стоит только запомнить ее – и дальше жить вот так, радостно, бесполо, ангельски, в каждом предмете за конечностью формы провидеть бесконечное движение материи, восчувствовать дыхание божества. Мир смотрел на меня родственными глазами и я – красивый не человеческой красотой, а той, какой красивы помидор, одуванчик, камешек, тянул к нему добрые, чуточку оранжевые руки.
Этим несовпадением Ободовская была озабочена и как-то раз устроила мне контрольное
Ободовская извлекла из холодильника баночку с лекарством. Из резиновой крышки торчали скрюченные, ржавые иглы.
– Ну что, пообщаемся с «Колей» ? – спросила Луизочка, покривив улыбку.
Эта улыбка выдавала стеснение, с каким Ободовская кололась на людях. Действительно, человек под калипсолом – гнуснейшее зрелище. Рот разинут, текут слюни, зрачок не реагирует на свет. Лежишь, словно добровольно решил десять минут побыть собственным трупом.
Мы набрали в «машинку» состав, и я нацелился в вену Ободовской.
– Арсений, душенька, а как же вы? – спросила Луиза с трогательностью, – Вас-то кто уколет?
– Не тревожьтесь, дружок, – ласково сказал я, – о себе я позабочусь.
– Ну-ну, – сказала Луиза, готовясь к путешествию, – только вы мне «фуфел» не надуйте.
У меня дар к медицинским шалостям.
– «Не беспокойтесь, мисс, я свое дело знаю...» – ответил я цитатой.
Я без труда нашел Ободовскую вену – глубокую, с радужными разводами, и ловко, изящно всадил иглу. Темная кровь подруги на мгновение заярчела в тубусе и вновь скрылась, покорная движению поршня.
– Как вы колете... – сказала Луиза с укоризной, – совсем... не по-дружески... как медсестра...
Глаза ее остановились, и душа ее покинула ее. Она лежала на оттоманке, словно Марат, а я с окровавленным шприцем уподоблялся Шарлотте Корде.
Я подошел ко столу, взял не очень порченую грушу. Ободовская покупала легкую пищу – персики, груши, бананы – у нее не было аппетита. Фрукты гнили. Потом я взял шприц – новенький, непользованый, и, забрав два куба калипсола, закатал шорты. У меня были такие шортики – с бахромочкой.
Все-таки Ободовская очень небрежна в смысле сангигиены – она себе колет в мышцу не снимая джинсы. Я поднял руку – она не дрожала – и воткнул иглу в ляжку. Потом быстро задвинул поршень и стал ждать. Из крошечной ранки вытекло с четверть капли крови. Я замотал ноги в буддийский «лотос» и сидел так, превозмогая ноющую, сладострастную боль в связках. Магнитофон наигрывал «Кафе Пингвин» . Стены Луизиного дома – серые с лиловыми прожилками, оклеенные моими руками – казались мне уютны, привычны. Какой-то счастливый, домашний, ручной разврат был во всем этом.
Тихо начало звенеть в ушах, «Кафе Пингвин» было слышно словно издалека. Я лег на спину, ожидая увидеть знакомые коридоры из манной каши – единственное, что можно увидеть под калипсолом. Я ждал привычно лишиться ног, рук, чувств и остаться ангелом, только ангелом, высвободить мою бессмертную душу – светлую, самой себе радостную, чтобы не было ничего кроме души моей и манной каши. По-прежнему болели связки в паху, в голове мутилось, но приход не наступал. «Напрасно я колол в мышцу, – подумал я недовольно и еще подумал: – И пиво зря пил. Как бы худо не было» . Я слышал словно в удаленье, как зашевелилась Луиза. Потом ощутил ее прикосновение и что-то – не слух, а что-то,
Мелочная гордость понуждает меня сказать, что я, быть может, единственный наркоприимец, который под калипсолом сохраняет речевую способность. Обездвиженный, с безвольным ртом, со слюнями, с глазами трупа я, уже давно перестав быть я , все продолжаю говорить, отвечать на вопросы, делиться впечатлениями, хотя ничего нет, Ты понимаешь, Даша, ничего. Ни меня нет, ни мира нет, ни тех хрупких, но привычных связей между мной и миром – ничего. От всего меня остается только душа, даже не душа, а какая-то часть ее – субстанция Ба {7} , которая все летит, летит по манным коридорам.
7
В заупокойном культе Древнего Египта – отделяемая часть души, в облике сокола с человеческим лицом. В посмертном существовании соединялась с богом солнца Ра (Ре-Харахти).
– Арсений, вы меня слышите? – спрашивала Луиза. В устах знатока – нелепый вопрос. Конечно же, нет. Но я отвечал:
– Слышу.
– И как вам там? – спрашивала Луиза в любопытстве.
– Я ангел, – отвечала субстанция Ба, вываля язык.
– Но, вообще-то, вы довольно мерзки, – говорила Луиза с сомнением, глядя на мое хилое тело, завязанное в «лотос» .
– Нет, я ангел, – настаивала Ба, – поцелуйте меня.
– Вы, правда, хотите? – спросила Ободовская неуверенно. Но, движимая чувством солидарности, все же поцеловала меня.
Что-то большое проникло внутрь меня и, поворочавшись, покинуло. Я, ставший множеством математических точек, искривлялся, принимал дискретные формы, распадался на подмножества. Потом сгущенным камушком мое сознание упадало внутрь меня же и сухая, шелестящая требуха полых мыслей шелестела над и раскачивалась, все вырастая, вытягиваясь ввысь, распадаясь на крошечные ромбики. Если бы там было время, я сказал бы, что прошла вечность. Ободовская уверяет, что сорок минут. Потом меня начало мучительно тошнить и я, с позиций стороннего наблюдателя оставаясь трупом, прополз к унитазу. Потом я рухнул в черный, никакой сон.
Поутру я тихо оделся и, не будя Луизочку, пошел восвояси, к Марине. Было воскресенье, можно было подумать о социальном досуге.
Так закончилась моя дружба с Ободовской. Луизочка позвонила Марине и сообщила, что Арсений был мерзостен, что она в отчаянии и никогда уж видно не порадуется его видом. Главный упрек формулировался следующим образом: «Я-то думала, что насчет ангела он врет, а он и впрямь себя вообразил» . И здесь-то, в пяти кубиках калипсола (такая доза, как правило, вкалывается при абортах), должна проявиться моя истинная сущность. Ободовская не верила в тайную радость мира и всех верящих считала дурнями либо притворами. За дурня она меня не считала, стало быть, причислила ко вторым.