Слуга злодея
Шрифт:
Вертухин молча перенес сие издевательство, а потом, глядя на Калентьева, сказал:
— Шпага, кою ты за поленницей спрятал, кровью Минеева мечена. Самый ее конец, на четыре вершка. Как раз, чтобы сердце достало и его прошило.
При сих словах Кузьма с изумлением посмотрел на своего господина, бросился к печке и достал оттуда обе шпаги. Кончик одной, и верно, был темен, будто чем-то выпачкан.
— Объясни, милостивый государь, что означает сие обстоятельство? — спросил Вертухин, обращаясь к Калентьеву.
Лазаревич обернулся к приказчику так проворно,
Калентьев, при первых словах Вертухина переставший плавать в воздухе, покраснел, побагровел, побледнел и, еще несколько раз обернувшись хамелеоном, выпучил глаза уже на Лазаревича и, кажется, не в силах был ничего сказать.
Но Лазаревич тут же нашелся.
— Любезный, — сказал он, обращаясь к Вертухину, — это не шпага, но особого рода нож, коим мы вчера закололи свинью для удовлетворения желудка своего.
— Свинью? — переспросил Вертухин. — Для удовлетворения желудка?
Теперь пришла очередь и Лазаревичу становиться хамелеоном.
— Он как есть был свинья, — пришла на помощь своему повелителю Фетинья. — Представился мне, будто влюблен в меня, и каждодневно дарил знаки сердечного внимания…
Лазаревич вскрикнул то ли от несчастной фетиньиной услуги, то ли от запоздалой ревности.
— Теперь посмотрите, в какое лютое положение он меня привел, — продолжала Фетинья. — Ведь он оказался женщиной!
Вскрикнули уже все, даже невозмутимый Кузьма.
Минеев был женщиной?!
— Истинно! — Фетинья перекрестилась. — Мужеского полу, но без мужеских отличий.
— Этого меж людей никак не может быть! — воскликнул Калентьев.
— Отчего же? — важно возразил Вертухин и обратился к присутствующим. — Сядемьте за стол и я объясню.
В виду нового обстоятельства он словно забыл про свои обвинения и про тот предмет, с коего начался разговор.
При его словах приказчик Калентьев оборотился к окнам. За окнами было тихо. Должно быть, запершие дом люди пошли в другие места отымать достаток у порядочных и ныне беззащитных господ. Калентьев без опасений присоединился к компании, усевшейся за стол.
— В государствах, не менее достойных, нежели наше, есть престранный обычай, — начал свое нравоучение Вертухин. — Мальца, у коего, на его несчастье, обнаруживается пресладкий голос, берут и… — Вертухин стригнул большим и указательным пальцами и прицокнул языком. — Малец подрастает, однако же его голос остается в сбережении, безо всяких перемен даже к старости. Выглядит он истинно как мужчина и никто не скажет, что он не мужеского полу… В стране Италии ныне живет некто Фаринелли, певец, искусней коего не было от роду человеческого. Его настоящее имя Карло Броски. Его старший брат кастрировал всех своих младших братьев. Пол в их бедной хижине был залит кровью по колено. Выжил только Карло. Теперь ему оказывают почести, как особе королевской крови, он богат и знаменит на весь просвещенный мир. И все только потому, что имеет ключ к самым чувствительным человеческим внутренностям.
— Все это изобличает в тебе большие познания, — сказал Лазаревич с претензией на насмешку. — Но к чему ты это нам говоришь?
Лазаревич в свой черед будто и с самого начала не имел никакого страха перед бунтовщиками и выглядел совершенно спокойным.
— Позвольте мне продолжить, — заговорил опять Вертухин. — Этот Фаринелли превысокого росту и ходит, будто на каждом шагу подпрыгивает. Он женский угодник, каких свет не видывал, и дамы по нему с ума сходят. Особенно потому, что любовную страсть к нему иметь можно, однако же забеременеть нельзя. Таковы все кастраты. То ли они мужчины, то ли ангелы, — Вертухин внимательно посмотрел на Фетинью.
— Я остерегаю всех негодно думать о моей матушке сестре! — Лазаревич придвинулся к столу, как бы загораживая от всех сидящую рядом с ним Фетинью.
— То-то тебя разобрало, — пробормотал Вертухин и уже громче сказал: — В стране Италии никогда не было евнухов, а в Персии они есть по сей день. Не все из них стерегут гаремы, кое-кого посылают за пределы родины с тайной миссиею…
Все замолчали, уставившись на Вертухина, будто он сказал гадость.
Прежнего шума давно уже не было слышно, но далеко за окнами трепетало зарево, бросая в дом кровавые блики. Злодеи, закрывшие их в доме, могли вернуться каждую минуту. И что было делать? Оставалось отдаться на милость судьбе и ждать развязки, доброй или несчастной.
— Слышал я, Калентьев, — сказал Кузьма, один из всех стоящий поодаль, у комода, — у тебя большое горе приключилось. Будто бы твоя Прасковья от заушницы преставилась.
— Всему воля божия, — отвечал Калентьев со скорбью в голосе, но втайне обрадованный, что Кузьма увел разговор с неверной и опасной темы. — Одно утешение, что смерть ее была геройской.
— Ужель так ничего и не помогло?
— Мы и касторкой, и настоем козьего навоза ее поили, и осиновой корой, отваренной в святой воде, кормили. Один господь бог знает, чего только не делали…
— Настоем козьего навоза?! — переспросил Вертухин, озадаченный до крайности. — И она пила?
— Пила! — сказал за Калентьева Кузьма. — Куды ей деваться. Хайло раздвинули и залили. Визжала и брыкалась, но халкала.
Кузьма, за месяц пребывания в Билимбаевском заводе изучивший все подробности местной жизни, говорил о болезни и лечении Прасковьи с отменным холоднокровием, но Вертухину, к такой простоте не привыкшему, сжимало внутренности в гармошку.
— Да как ее только не вырвало!
— Визжала она только поначалу, с непривычки, а потом пила с удовольствием, — сказал Калентьев. — Правда, вскорости легла и ноги начала вытягивать. Пришлось на крайности пуститься, уши прижигать каленым железом…
— Уши каленым железом?! — оборотился к нему Вертухин. — Экие живодерства вы здесь творите!
— Да за ради ее же здравия, — возразил Калентьев невозмутимо. — Только и это не помогло. Она стала совсем трудна и наконец одолело ее жестокое несчастие. Жалость такая, что и не сказать. Я знавал многих, но не было между ними более целомудренной и чистосердечной, нежели моя Прасковья.