См. статью «Любовь»
Шрифт:
Ту зиму вспоминали еще много лет, но не из-за дождя, а как раз потому, что вначале вообще не было дождя, а был ужасный ветер. Зима пятьдесят девятого… — произносили старожилы Бет-Мазмила и могли не продолжать. Папа Момика расхаживал вечерами по дому в брюках, из-под которых снизу выползали желтые кальсоны, и в каждом ухе у него торчал здоровенный клок ваты, и он рвал на части газеты, скручивал обрывки в тугие жгуты и запихивал их в замочные скважины, чтобы ветер не мог ворваться в дом. Мама допоздна строчила на своей швейной машине, которую ей купили тетя Итка и дядя Шимек. Бейла устроила так, чтобы соседки приносили маме чинить наволочки и ставить заплаты на прохудившиеся простыни, и таким образом в дом приплывали еще несколько грошей. Это была старая подержанная машина «Зингер», и, когда мама шила и колесо крутилось и скрипело, Момику казалось, что это его мама закрутила весь этот ветер и устроила всю эту скверную погоду. Папа ужасно злился и нервничал из-за шума, который подымала машина, но ничего не мог поделать, потому что тоже нуждался в этих грошах и еще потому, что не хотел связываться с мамой и попасться ей на язычок, поэтому он только ходил из угла в угол, кряхтел и вздыхал, и то включал, то выключал радио, и все время говорил, что этот ветер и вообще все это вместе — все из-за этого холерного правительства. Он всегда голосовал за ультраортодоксов, и вовсе не потому, что сам был ультраортодоксом, с чего бы ему? Просто он ненавидел Бен-Гуриона, потому что тот был у власти, и общих сионистов тоже ненавидел, потому что они были против правительства, и Яари, лидера левых социалистов, тоже, потому что он за коммунистов, псякрев! Он говорил, что с тех пор, как ультраортодоксы вышли из коалиции, навалились на нас все эти несчастья: эта зима, и ураганы, и засуха, и все это знак свыше, потому что Богу не нравится,
Однако Момик был не на шутку встревожен. Он чувствовал, что этот без конца завывающий ветер капельку сбивает с толку некоторых людей, которые только в последнее время начали быть его товарищами, и у него было такое ощущение — не то чтобы он верил в эти вещи, но все-таки тут было что-то странное и немного страшноватое. Госпожа Хана Цитрин, например, получила еще часть репараций за пошивочную мастерскую, которая была у семьи портного в городе Данциг, и вместо того, чтобы купить себе еду или спрятать деньги в старый башмак и затолкать в бойлер, тотчас просадила их на тряпки, аза ёр ойф мир, чтобы у меня бы такой год! — говорит мама Бейле, — ты бы видела, что эта женщина накупила, какой гардероб! — и глаза ее сверкают от возмущения, — и как она гуляет, беспутная, туда-сюда по всей улице, плывет, как корабль «Иерусалим», скажи на милость, что она потеряла на улице, а? А Бейла, которая чистый ангел и даже Хане всегда дает бесплатно стакан чаю, смеется и говорит: что тебе до нее, Гизла, скажи мне, может, ты родила ее в семьдесят лет, что должна теперь заботиться о ней? Разве ты не знаешь, что женщина покупает меха не для того, чтобы было тепло, а для того, чтобы соседушки лопнули от зависти? Момик слушает их и чувствует, что мама и Бейла совершенно не понимают, что тут происходит, потому что Хана на самом деле хочет быть красивой не для того, чтобы позлить маму, и даже не ради своего распутства, а потому, что у нее есть новая идея в голове, и только он, Момик, знает об этом, потому что он все время прислушивается к тому, что она бормочет себе под нос, когда сидит на скамейке со стариками и чешется.
Но не только Хана Цитрин начала немного выходить из берегов. И господин Мунин сделался даже более странным, чем был. Правда, это началось у него еще до того, как прибыл дедушка, но в последнее время овладело им окончательно. В начале года господин Мунин услышал, что русские запустили на Луну «этот свой Лунник», и он тотчас начал интересоваться всеми космическими делами и совсем потерял терпение. Просто заставил Момика, чтобы тот приходил и немедленно рассказывал ему обо всех новостях, какие услышит про спутники, и даже обещал платить по два гроша каждый раз, когда Момик будет вместо него прослушивать программу «Новости науки», потому что ее транслируют по радио в субботу утром, когда ему самому нельзя слушать, и рассказывать ему все, что там передавали о «нашем приятеле, об этом их Луннике». Как будто они правда старинные друзья.
С тех пор каждую субботу Момик выходил после окончания программы во двор, пролезал через дырку в ограде во двор заброшенной синагоги, где господин Мунин живет в качестве сторожа, и тотчас рассказывал ему все, что услышал, и господин Мунин выдавал ему расписку, которую заготавливал еще в пятницу и в которой было написано: «В обмен на эту расписку держателю ее будет выдано, с Божьей помощью, 2 (два) гроша по исходу святой субботы». Так они сотрудничают уже несколько недель без всяких трений и проблем. Когда Момик сообщает хорошие научные новости, в особенности о космосе и новых исследованиях, Мунин становится просто сам не свой от счастья, наклоняется и чертит Момику палкой на земле Луну в форме круга и возле нее девять планет, названия которых он знает наизусть, и рядом, с гордостью законного владельца, балабоса, рисует своего «приятеля» Лунника Первого, который малость промахнулся сесть на Луну и теперь, небех, будет десятой планетой. Мунин опытный педагог, и он объясняет Момику все про ракеты, и о силе полета, и про одного изобретателя, которого звали Цалковский, и Мунин один раз даже написал ему письмо с такой идеей, которая запросто могла доставить кому угодно Нобелевскую премию, но тут началась война, и всему пришел капут — еще не настало время говорить об этом, а когда это время настанет, все увидят, кто он такой, господин Мунин, и что он из себя представляет, и им останется только завидовать, да, завидовать, потому что они ни разу не отведали хорошей жизни, настоящей жизни и счастья, да, он не стесняется произнести это слово: счастье! «Момо, — говорил господин Мунин, — ведь оно обязано где-то водиться, в каком-нибудь месте, верно? А, что я морочу тебе голову!..» И он продолжал ковыряться палкой в пыли и говорил, говорил, а Момик стоял и ничего не понимал, только видел его лысину, прикрытую черной грязной кипой, дужки двух пар очков, которые он связывает желтой резинкой, белесую щетину на щеках, и почти всегда изо рта у него свешивалась прилипшая к губе потухшая сигарета, и от нее все время шел такой странный едкий запах, не похожий ни на один другой, немного как от стручков рожкового дерева, и Момик даже любил встать поближе к Мунину и вдыхать этот запах, и Мунин не особенно возражал. Один раз, когда американцы запустили свой «Пайонир-4», Момик прибежал еще до школы рассказать об этом Мунину и нашел его восседающим, как всегда, на драном сиденье, которое вытащили из старой машины, Мунин грелся в свое удовольствие, словно кот, на солнышке, а рядом с ним, на позавчерашней газете, валялись куски размоченного хлеба для его птиц, которых он постоянно кормит (птицы уже прекрасно знают его и повсюду летают за ним эскортом), господин Мунин читал какую-то святую книгу с изображением голой пророчицы на обложке, и Момику показалось, что эту самую книгу он видел в галантерее Лифшица в торговом центре, но он, конечно, ошибся, потому что господин Мунин не интересуется такими вещами, ведь Момик прекрасно знает, каких девушек он ищет по объявлениям. Господин Мунин тотчас захлопнул книгу и сказал: «Ну, Момо, что за вести в устах твоих?» Он всегда выражается, как мудрецы израильские, да будет благословенна их память, и Момик рассказал ему про «Пайонир-4», и Мунин от радости просто подпрыгнул на своем сиденье, вскочил на ноги, подхватил Момика под мышки и поднял высоко-высоко, а потом обнял крепко-крепко, и прижал к себе, и оцарапал своей колючей щетиной и своим жестким драным лапсердаком, и обдал знакомым запахом, и принялся отплясывать с ним посреди двора такой дурацкий и страшноватый танец — под солнцем, и небесами, и под кронами старых деревьев, и Момик только боялся, что кто-нибудь пройдет мимо и увидит их, а за спиной у Мунина развевались черные хвосты его лапсердака, и, только когда его совсем покинули силы, он опустил Момика на землю, тотчас вытащил из кармана лапсердака старую скомканную бумагу, оглянулся по сторонам, не подглядывает ли кто-нибудь, и поманил Момика пальцем, чтобы тот приблизился. И Момик, у которого сильно кружилась голова, подошел и увидел, что это что-то вроде карты с надписями на непонятном языке и множеством маленьких звезд Давида, нарисованных где попало, и Мунин склонился над этим листом и прошептал ему прямо в лицо: «Избавление от Господа в мгновение ока, и сыны пламени вознесутся ввысь!» — и выбросил свою длинную худую старческую руку вперед, словно на старте, и воскликнул: «Фью-у-у!» — так громко и исступленно, что Момик, у которого все еще кружилась голова, отшатнулся, наткнулся на камень и упал — и в ту же секунду увидел собственными глазами, как черный вонючий Мунин, подхваченный порывом ветра, с диким хохотом пересекает наискосок небеса, как, предположим, Илия-пророк в своей колеснице, и в это мгновение, про которое Момик знал, что нипочем-нипочем, железно, никогда его не забудет, он понял наконец, что Мунин и впрямь тайный волшебник, как тридцать шесть скрытых праведников, и точно так же Хана Цитрин не простая женщина, а взаправдашняя ведьма, и его дедушка Аншел — пророк, который предсказывает прошлое и все время рассказывает про то, что было, и, может, у Макса и Морица и у господина Маркуса тоже имеются свои тайные предназначения, и все они собрались тут не случайно, нет! — а чтобы помочь Момику, потому что прежде, чем он начал бороться ради своих родителей и выращивать Нацистского зверя, он почти не замечал, что они вообще существуют тут.
Ладно, это, может быть, чересчур так говорить, но ведь раньше он никогда не разговаривал ни с кем из них, кроме Мунина, и вообще старался держаться от них подальше, и вот теперь он все время с ними, и когда он не с ними, то думает о них и о том, что они рассказывают о стране Там, и какой дурак он был, что не понял этого сразу, и нужно сказать правду, ведь он даже немного пренебрегал и брезговал ими из-за того, как они выглядят, и из-за вони, и вообще Момик надеялся теперь только на одно — что они успеют передать ему свои тайные знаки и знамения и что он сумеет разгадать их прежде, чем этот сумасшедший ветер сделает что-нибудь им всем.
Когда Момик после школы возвращается с дедушкой домой, им приходится низко сгибаться под ветром, они с трудом различают дорогу и пугаются всяких странных завываний на всевозможных языках, которые, в этом Момик уверен, всегда прятались у деревьев под корой и в трещинах на асфальте, но
Теперь Момик может скинуть свою школьную сумку, и стащить с дедушки огромное папино старое пальто, и быстренько чуть-чуть обнюхать его, усадить за стол и разогреть для них обоих еду. Бабушке Хени приходилось относить обед в комнату, потому что сама она не вставала с постели, а дедушка сидит с ним вместе, и это приятно, получается, как будто он настоящий дедушка, с которым можно немного поговорить и все такое.
Бабушку Хени Момик очень любил и до сих пор у него делается больно в груди, когда он вспоминает ее, и подумать только, в каких мучениях она умирала… Ладно, по крайней мере, у бабушки Хени был собственный язык, который появился у нее, когда ей было уже семьдесят девять лет, после того, как она забыла и польский, и идиш, и тот иврит, который успела немножко выучить. Когда Момик возвращался из школы, он тут же бежал проведать бабушку и узнать, как она себя чувствует, и она волновалась от радости, становилась вся красная и начинала говорить с ним на своем языке. Он приносил ей еду и сидел и смотрел на нее, как она клюет, словно птичка, с тарелки. На сморщенном ее лице всегда была улыбка, такая далекая-далекая, и с этой улыбкой на лице она разговаривала с ним. Обычно это начиналось с того, что она сердилась на него, как будто он Мендель, который ни с того ни с сего бросил семью и отправился на такие работы, которые годятся только для нищих: в город Борисполь, а оттуда докатился до Сибири и сгинул там, и как можно сделать такое и разбить сердце матери! А потом она увещевала его уже как Шолема, чтобы тот, когда поедет в Америку, где золото валяется на улицах, не забыл бы только, что он еврей, и надевал тфилин, и молился каждый день в синагоге, а потом просила его в качестве Иссера, чтобы сыграл ей на скрипке шереле, и прикрывала глаза, как будто на самом деле слышит эту скрипку, а Момик смотрел на нее и не смел мешать. Это было замечательнее и жалобнее всякого кино или книги, и иногда он в самом деле плакал от этого веселого танца, от этого шереле, а родители всякий раз удивлялись, зачем он так долго сидит в комнате бабушки Хени и слушает ее бормотания и причитания на том языке, которого все равно никто не может понять, но Момик говорил, что он все понимает.
Вообще-то факт, у Момика есть большие способности к языкам, особенно таким, которых никто не понимает и только он может понять, даже если молчат или повторяют всю жизнь два слова, как Гинцбург, который без умолку твердит: кто я? кто я? — и Момик моментально догадался, что у него тоже пропала память и теперь он ищет самого себя в любом месте, даже в мусорных баках, и подумал предложить ему — ведь они сейчас проводят достаточно много времени вместе на скамейке, — что он напишет в программу «Приветы от новых репатриантов», и, может, быть кто-нибудь услышит и опознает его и объяснит ему, кто он такой и где потерялся, да, Момик умеет перевести все с любого языка на любой, он самый лучший королевский толмач, он умеет перевести даже с ничего на что-нибудь.
Ладно, это потому, что он знает, что вообще нет такой вещи «ничего», всегда есть что-нибудь. Так это и с дедушкой Аншелом, который тоже клюет, как птичка, клюет и быстренько глотает, но с еще большим страхом, чем бабушка, — конечно, они Там должны были есть быстро-быстро, как евреи в Египте в ночь Исхода, — и Момик все равно сумеет разгадать рассказ дедушки, ведь он уже знает, что дедушка всегда рассказывает свою историю какому-то одному человеку или мальчику по имени Геррнайгель, к этому имени он возвращается каждый раз по-новому: иногда сердится, иногда как будто подлизывается, иногда плачет и скулит от боли, но три дня назад Момик прислушался хорошенько к тому, что дедушка говорит самому себе в своей комнате, и услышал отчетливо, как он сказал «Фрид», а это имя Момик узнал еще из бабушкиной заветной газеты, и руки у него начали дрожать от нетерпения, но он тотчас сказал себе: отчего вдруг? Ведь это старые истории, так зачем дедушка стал бы рассказывать их все время, да еще с таким волнением? Но ясно, что он решил испробовать и это тоже, и вот, когда он привел дедушку домой с зеленой скамейки и усадил за стол, он сказал ему внезапно, на одном дыхании, без всякой подготовки: «Фрид! Паула! Отто! Арутюн!» Ладно, это правда было немного опасно, у него вдруг появилось ощущение, что дедушка сделает ему сейчас что-то такое нехорошее, и дедушка в самом деле посмотрел на него очень напуганными глазами, но ничего не сделал ему и, помолчав, может, целую минуту, сказал тихим и совершенно отчетливым голосом: «Геррнайгель», — и указал своим согнутым большим пальцем через плечо, как будто там в самом деле стоял какой-нибудь Геррнайгель, маленький или большой, а потом прибавил опасливым шепотом: «Нацикапут», — и вдруг улыбнулся Момику настоящей улыбкой, как человек, который все понимает, потом низко-низко склонился над тарелкой, так что лицо его вплотную придвинулось к лицу Момика, и сказал: «Казик» — с такой нежностью, словно вручил Момику ценный подарок, и руками изобразил маленького человечка, карлика или младенца, и немножко покачал его у груди, как в самом деле качают детей, и все время продолжал улыбаться Момику такой милой доброй улыбкой, и Момик увидел вдруг, до чего же дедушка Аншел похож на бабушку Хени, но что же тут удивительного — они ведь брат и сестра! — и тогда случилось то, что Момик уже видел однажды: лицо дедушки вдруг захлопнулось — в одно мгновение, и это было так, словно кто-то изнутри одернул его и велел прекратить все дела снаружи и немедленно вернуться внутрь, потому что некогда, нет времени! — и он снова начал все сначала: все свои бормотания и противные завывания, и белесая слюна тут же выступила у него в уголках рта, Момик отпрянул, откинулся назад, но был очень доволен собой, даже горд, потому что сумел вот так, десантом, прорваться в дедушкину историю, как Меир Хар-Цион, алтер коп, и хотя пока ему удалось узнать очень мало, но теперь он был абсолютно уверен, что и дедушка Аншел, и этот Геррнайгель каким-то образом связаны с его борьбой, которую он уже достаточно долго ведет с Нацистским зверем, и очень даже возможно, что дедушка, хотя он и прибыл Оттуда, не собирается устраняться от борьбы и прекратить ее, и он, как видно, единственный из страны Там, кто готов сделать это, поэтому между ним и Момиком как будто заключен тайный союз.
Момик просто сидел и смотрел на дедушку глазами, полными уважения и благодарности, и дедушка казался ему сейчас в точности как какой-то древний пророк, Исайя или Моисей, и внезапно ему стало ясно, что все его прежние планы относительно того, кем он станет, когда вырастет большой, были одной сплошной ошибкой и существует только одно дело, которое действительно стоит делать, — быть писателем, как его дедушка Аншел, и эта мысль наполнила его всего жаром, он сделался как воздушный шарик, который надули горячим воздухом, и почти взлетел под потолок, и помчался в уборную, но обнаружил, что вовсе не хочет писать, и на этот раз это, как видно, из-за чего-нибудь другого, и отправился, немного растерянный, в свою комнату, вытащил из тайника секретную тетрадь сыщика, которая одновременно служила ему и дневником, и блокнотом для исследовательских заметок, и самым научным собранием всех вещей, которые имелись в стране Там: и королей, и царей, и воинов, и идишистов, и спортсменов Еврейской олимпиады — и еще альбомом для марок, и денежных знаков, и картинок, и фотографий всевозможных животных и растений, которые водились в стране Там, и он записал на чистом листе большими буквами: «ВАЖНОЕ РЕШЕНИЕ!!!» — и ниже, что он обязательно будет писателем, как дедушка, потом посмотрел на буквы и увидел, до чего же они красивые, гораздо красивее, чем выходили у него обычно, и почувствовал, что обязан придумать какой-нибудь особенно торжественный конец, который будет соответствовать такому важному решению, и хотел было написать «Крепок, крепок, и укрепимся!», как в конце книг святой Торы, но рука почему-то не послушалась и сама вдруг единым махом вывела древний пламенный клич — боевой клич Нехемии бен-Авраама: «Парни наши сделают все ради победы!» — и Момик сразу же, как только написал эти слова, преисполнился ответственности и серьезности, почувствовал себя повзрослевшим и возмужавшим, неспешным солидным шагом направился обратно на кухню, осторожно обтер куриный жир с дедушкиного подбородка, взял его за руку и отвел в комнату, помог ему раздеться и увидел у него это самое, хотя старался не смотреть, и потом вернулся на кухню и сказал самому себе: нет времени, нет времени!