См. статью «Любовь»
Шрифт:
Однажды во время обеда случился настоящий переполох: дедушка начал громко кричать, а потом приложил руку к уху и стал прислушиваться, лицо его покраснело, а губы начали дрожать, Момик вскочил, и от страха бросился к двери, и прижался к ней спиной, и мгновенно понял то, чего все время по своей глупости не понимал: этот Геррнайгель и есть Нацикапут, ведь «капут» означает «все, крышка!», это Момик знает из иврита, а «наци» — это Нацистский зверь, и теперь ясно, что Геррнайгель сердится на дедушку из-за его рассказа, потому что, как видно, он совершенно не согласен быть «капут» и требует, чтобы дедушка изменил рассказ, как ему нужно, но Момик понял и то, что и дедушка не слабак, совершенно не слабак — когда дело касается его рассказа, он становится совершенно другим человеком, да. Дедушка ухватил свою пулькеле, и поднял ее высоко-высоко, и потряс ею в воздухе, и воскликнул на своем старомодном иврите, что он не позволит Геррнайгелю вмешиваться в его историю, потому что этот рассказ — вся его жизнь, и вообще, что у него есть, кроме этого рассказа? И Момик, у которого сердце совершенно уже упало и теперь трепыхалось где-то в трусах, то есть, как говорится, ушло в пятки, увидел по лицу дедушки, что Нацикапут немного струсил и решил уступить, потому что дедушка и вправду выглядел твердым как кремень и совершенно уверенным в своей правоте, но вдруг отвел взгляд от стены и посмотрел своими пустыми глазами на Момика, и Момик почувствовал, что дедушка, если только захочет, наверняка может затащить в свой рассказ и его, Момика, как сделал с Геррнайгелем, и ему захотелось удрать, но он не мог сдвинуться с места, ноги будто приросли к полу, он пытался закричать, но у него пропал
Конечно — хохем! — правильно, любой догадается, ведь и в иврите есть слово «хахам», идиш и иврит иногда бывают похожи, прямо как брат и сестра. И дедушка улыбнулся Момику приветливой улыбкой старого и мудрого человека, и похлопал его по плечу, как самый настоящий дедушка, и прибавил шепотом, что он еще обкрутит этого гоя, что называется, вернет его в Хелм, и Момик обрадовался неожиданной удаче и хотел спросить про рассказ, верно ли его предположение, что Сыны сердца воюют сейчас с Геррнайгелем, и еще: зачем младенец, потому что Момик немного разбирается в детективных рассказах и он прекрасно знает, что младенцы могут только помешать в опасных операциях, но тут произошло то, что всегда происходит: дедушка отпрянул, и посмотрел на Момика так, словно никогда в жизни его не видел, и начал быстро-быстро бормотать свои обычные слова и тянуть свои пей-й-йсни, и Момик снова остался совершенно один.
Он сложил обед, до которого не дотронулся, в коричневый бумажный пакет, чтобы отнести животным, и подумал, что, может, стоит все-таки посоветоваться с одним специалистом, про которого он иногда читает в газете и который занят тем же самым, что и он. Его зовут Визенталь, он живет в городе Вене и оттуда охотится за Нацистским зверьем. Если Момик напишет ему письмо, охотник, возможно, согласится открыть ему несколько важных вещей про этих зверей, например, где они прячутся, и что у них за привычки, чем они питаются, и как выслеживают добычу, и собираются ли они в большие стаи, и как это происходит, что из одного зверя получается целая армия, и правда ли (Момик думает, что нет) есть такое волшебное слово, как «Хаимова» (или «ураниум»), которое, если сказать им, сразу делает их послушными, и они пойдут за тобой куда хочешь, и вдруг у охотника имеется какое-нибудь фото зверя, живого или мертвого, чтобы Момик знал, чего следует ожидать.
В течение нескольких дней Момик был достаточно занят этими размышлениями, и непрерывно обдумывал, как составить письмо, и старался представить себе дом охотника, весь устланный звериными шкурами, и специальную полку для ружей, и луков, и трубок, и прибитые к стене головы тех зверей, которых он уже изловил в джунглях, со стеклянными глазами. Момик даже начал писать, но у него не получалось, он испортил, может, двадцать листов и не сумел ничего толком придумать, но на этой неделе он прочитал в Бейлиной газете, что охотник опять отправился на ловлю Нацистского зверья в Южную Америку, и там даже была его фотография: человек с красивыми и печальными глазами и высокими залысинами, совершенно не такой, каким Момик его представлял, и получилось так, что Момик снова остался совершенно один, без всякой помощи, и на тот раз он уже немного нервничал.
Он все время утешал себя, что в любом случае охотник не сумел бы помочь ему, потому что самое странное в этой борьбе против Нацистского зверя — это то, что человек должен сражаться с ним один на один и до всего доходить своим умом, ведь даже те, которые очень ждут, чтобы он помог им, не смеют прямо об этом попросить — как видно, из-за тайной клятвы, которую они кому-то дали, и Момик все время твердил себе, что просто он недостаточно настойчив и прилежен, недостаточно много об этом думает, и как раз в это время у него произошло несколько несчастных случаев на его собственной охоте. Началось с того, что покинутый родителями детеныш шакала укусил его пониже колена, и ему сделали двенадцать уколов от бешенства, и было очень больно, потом он нечаянно упал на маленького дикобраза, который спрятался в долине в кустах, и вся нога у его сделалась в красных точках, как сито. Момик всегда любил читать про животных, но пока он не начал бороться с Нацистским зверем, ему никогда не случалось дотрагиваться до них, и правду сказать, он догадывался, что это может быть достаточно страшно и даже противно, но вместе с тем как бы немножко и нет — вообще-то он чувствовал, что у него есть подход к животным, и иногда мечтал, что в конце концов, когда все это будет позади, он, возможно, возьмет себе собаку, обыкновенную собаку, не для борьбы, а просто для дружбы, но пока что поранившийся дикий голубь, которого он нашел у себя во дворе, почти выклевал ему глаз своим твердым клювом, и еще кот, которого он пытался изловить между мусорных баков, чтобы заменить им своего взбесившегося котенка, разодрал ему всю руку до самого плеча. Момик держался очень мужественно во всей этой борьбе, он никогда даже не предполагал, что может быть таким смелым и отчаянным, но понимал, что это от страха. Потому что он боялся. Нельзя еще забывать про ворон, родителей его вороненка. Теперь они уже были твердо уверены, что это Момик отнял у них ребенка, и каждый раз, когда он выходил из дому, пикировали на него, как египетские «МИГи», и, кстати, в первый раз, когда это случилось, одна из них сильно клюнула его в руку и в шею, и Момик немного сплоховал и устроил, как говорится, истерику, побежал в Киоск счастья и рассказал маме и папе о нападении, но не сумел как следует объяснить и вообще не знал, как на идише называется ворона, поэтому мама поняла все неправильно, но кровь и разорванную рубаху она очень хорошо увидела, и сразу помчалась с ним в поликлинику, и сообщила доктору Эрдрайх — со слезами, криками и обмороками, — какая случилась ужасная вещь: орел напал на ее мальчика и пытался похитить его (нужно сказать, что и через много лет после этого случая в Бет-Мазмиле находились люди, которые уверяли, что Момик — это тот мальчик, которого орел пытался утащить в свое гнездо). Но все эти мучения не принесли ни малейшей пользы: чулан со дня на день становился все более грязным, черным и зловонным, и Момик не решался шевельнуться в нем. Животные все больше дичали, жутко отощали, бросались грудью на стенки клеток, ранили себя, вопили и завывали. Раненый голубь сдох, но Момику было чересчур противно дотрагиваться до него, чтобы выбросить наружу. Труп тут же начал вонять, на запах явились муравьи и всякая прочая холера, у Момика появилось ощущение, что чулан полон паучьих нор, из которых выползают огромные пауки и плетут липкие холодные сети, в которые он угодит, если посмеет сделать хоть шаг. Никогда в жизни он еще не чувствовал себя таким грязным и вонючим, как в эти дни. Он видел, что его маленькие пленники гораздо сильнее его, потому что они ненавидят его и знают, что такое быть дикими и голодными, и кидаться на стены, и отчаянно кричать, и он уже не мог сказать, кто тут на самом деле чей пленник, и подумал: может, это означает, что война уже началась, и зверь не дремлет, а с хитростью действует против него и вот-вот парализует его каким-нибудь детским параличом, о котором доктор Солк даже не помышлял, и это уже было по правде неприятно, не обязательно говорить страшно, но очень-очень неприятно, потому что Момик не представлял себе, откуда именно зверь может наброситься на него и что он сделает, когда начнет проявлять себя, и вдруг он появится из двух животных сразу, и успеет ли Момик сказать ему волшебное слово, какое-нибудь «Хаимова», прежде чем тот набросится на него и разорвет в клочья.
Он начал мазать себе ноги керосином из обогревательной печки, чтобы по крайней мере запах отпугнул зверя, и засунул по одному шарику нафталина в каждый карман штанов и рубахи, но чувствовал, что этого недостаточно, и тогда он начал готовить приветственную речь для зверя. Он писал эту речь по крайней мере целую неделю, потому что это должна была быть самая хорошая речь в мире, чтобы она могла мгновенно подействовать на огромного зверя, прежде чем он набросится на Момика.
И вот недели примерно через две неожиданно появился некоторый шанс на победу, потому что к двум братьям присоединился еще один: мальчик Мотл, сын кантора Пейси. Эти дни Момик в жизни не забудет. Они читали в классе повесть Шолом-Алейхема, и Момик почувствовал что-то необычное и решил как будто просто так сказать об этом что-нибудь дома, после ужина, ну. И вдруг папа открыл рот и начал произносить целые фразы, Момик слушал, и слезы почти выступили у него на глазах от радости. Папины глаза, которые вообще-то голубого цвета, но все в красных прожилках, сделались вдруг ясными, как будто зверь на минутку отпустил его, и Момик тут же понял, что должен быть хитрым, как лис. Как лисица в басне про сыр и ворону. Он рассказал папе — как будто просто так — про «моего брата Элю», и про теленка Мени, и про речку, в которую вылили целую бочку чернил, и можно было невооруженным глазом видеть, как зверь разжимает челюсти и папа выпадает из его пасти прямо Момику в руки.
Понемногу-понемногу папа начал рассказывать про «одно маленькое местечко», и про переулки, затянутые грязью, и про деревья, на которых росли такие каштаны, каких тут и в помине нет, и про старика, торговца рыбой, и про водовоза, и про кусты сирени, и какой райский запах шел от хлеба в стране Там, и про хедер, в котором он учился, и про ребе, который, чтобы заработать еще какую-нибудь копейку, склеивал разбитые глиняные кувшины и стягивал им горловину железной проволокой, и как он в три года уже сам возвращался домой из хедера — в полной тьме и в метель, освещая себе дорогу самодельным фонарем из редьки, в которую втыкали свечку, и мама сказала вдруг: «Правда, там был такой хлеб, какого тут и в помине нет, сейчас, когда ты сказал, я вспомнила — мы сами пекли его дома, а как же! И ели потом целую неделю. Ой-ой-ой, Господи, хоть бы ты еще один разочек в жизни позволил мне попробовать его!» А папа сказал: «У нас, между нашим местечком и Ходоровом, был лес, настоящий лес, не как эта гребенка без зубьев, что тут насадил Основной фонд! Фонд-шмонд! И в лесу росли пожемкес, которых тут вообще нет, как крупная такая вишня». Момик просто обалдел, когда все это услышал, — значит, и там был Ходоров, как вратарь тель-авивского «Ха-поэля»! Но не стал перебивать и молчал, как настоящая рыба, и мама чуть-чуть повздыхала, поохала, покряхтела и сказала: «Правда, но у нас их называли ягдес», а папа сказал: «Ягдес — это другие, помельче. Ах, какие были фрукты, а мехая — наслаждение! А трава! Ты помнишь, какая там была трава?» И мама сказала: «Что значит, я помню? Как это можно забыть! Ой, зол их азей хобн кеах цу лебен — чтобы у меня так были силы жить, как я все это помню! Боже, какая зеленая, густая, свежая! — не то что тут: половина засохла, половина не выросла, не трава, а проказа! А когда жали пшеницу и ставили снопы на поле, ты помнишь, Товия?» — «Ах!.. — ответил папа и изо всей силы втянул в себя воздух, — а какой запах! У нас люди боялись спать в свежем стогу, чтобы, не дай Бог, не лечь один раз и совсем не проснуться…»
И хотя они говорили друг с другом, но получалось, что как будто и с Момиком, и, в сущности, по этой причине Момик начал читать и другие рассказы Шолом-Алейхема — какое имя для писателя! — которые в классе вообще не проходили. В школьной библиотеке он взял рассказы про Менахема-Мендла и про Тевье-молочника и начал прорабатывать их по порядку и как только он умеет — быстро и основательно. Местечко сделалось для него близким и знакомым, прежде всего он увидел, что многие вещи и так уже знает от ребят в школе, а то, что было непонятно, папа охотно ему объяснял, например, такие слова, как «габай», «галех», «меламед», «дардаки» и еще многие другие, и всякий раз, когда папа начинал объяснять, он припоминал еще что-нибудь и рассказывал еще немножко, а Момик все запоминал, и потом бежал в свою комнату быстрей записать в тетрадь «Краеведение» (эта была уже третьей по счету), и на последних страницах даже поместил небольшой словарик, в котором собирал слова из страны Там и переводил их на иврит, и у него уже набралось восемьдесят пять таких слов. На уроках краеведения, когда перед ним лежал раскрытый атлас Израиля, Момик производил всякие небольшие замены и давал собственные пояснения, например, вместо Тель-Авив писал Бобруйск, Хайфу менял на Касриловку, гору Кармель превращал в Еврейскую гору, на которой происходят чудеса, а Иерусалим в Егупец, и проводил такие линии карандашом, как полководец на карте военных действий. Менахем-Мендл ездил у него туда-сюда и по пути из Егупца в Жмеринку проезжал через Одессу, а по лесам Менаше тащился на своей кляче Тевье-молочник, Иордан становился рекой Сан, которая — можете себе представить? — каждый год требовала новую жертву, и так это продолжалось до тех пор, пока не утонул сын раввина, тогда раввин проклял реку Сан, и она пересохла и стала тонюсеньким ручейком, а на горе Фавор Момик написал карандашом «Аголден бергл» и нарисовал маленькие бочонки с золотом, которые припрятал там шведский король, когда бежал от русского войска, и на горе Арбель изобразил небольшую пещеру, такую, как была возле маминого местечка Болихов, — это ужасный разбойник Добуш вырубил ее для себя в скале, чтобы прятаться и замышлять всякие злодейские планы. У Момика было много всяких замечательных идей.
А в долине Эйн-Керем три брата бешено носились на Блеки и скакали со скалы на скалу, крепко держась друг за друга. Могучий Билл восседал впереди, Момик посередке, а мальчик Мотл сзади, и пейсы его весело развевались за ушами, глаза сияли, мускулы крепли день ото дня, еще немного — и можно будет взять его на настоящую боевую операцию.
Понятно, что ему приходилось объяснять многие вещи, с которыми он вовсе не был знаком, например, что такое звуковой барьер, который преодолевают самолеты, поступающие к нам от нашего истинного друга и союзника Франции, и кто это Натаниэль Бельсберг, религиозный бегун из команды «Элицур», который с Божьей помощью запросто побил прежний рекорд на дистанции в пять километров, и что это за «Огневой ансамбль Сулеймана», исполняющий свою музыку на пустых канистрах из-под керосина, и что именно делают в охлаждающем бассейне нового атомного реактора в Нахаль-Рубине, и зачем нужно всегда-всегда ходить с куском толстого сложенного в несколько раз картона в нагрудном кармане (чтобы задержать пули, когда тебе целятся прямо в сердце), и что значит ответная операция — три кулака и палец, — которую Мотл почти провалил, потому что не мог сидеть терпеливо в засаде и ждать, и что такое автомат «узи» и «супермистер», потому что у них в местечке, как видно, автоматы и самолеты назывались иначе.